Читаем Сечень полностью

Старик обиженно, будто его обманули, смотрел из-под косматых бровей, не переступая порога юрты.

— Пощадите его, Петр Михайлович, он умирает.

— Умереть надо достойно, Маша. Это так же важно, как достойно жить.

— Всю жизнь он был выше страха, а теперь не смог.

Старик увидел, как ряженный в меховые лохмотья шаман отбросил бубен с развевающимися лентами, склонился над запавшим животом больного, сучил рукой по выпирающим ребрам, тыкал когтистым пальцем в темную ямку пупа, будто выковыривал нечисть. К нему подступили Михаил и Бабушкин, шаман попятился, заслоняя свет жировой лампы, и испуганно выскочил из юрты, а вслед полетел, позванивая на ветру, бубен.

Чахоточного Андрея прикрыли до рыжеватой бороды старым, прожженным у костров и чужих очагов одеялом. Свистящее дыхание, провалившийся рот, сухой, красивый, с горбинкой нос — последняя, не стершаяся еще примета недавно горделивого лица, — крупные глазные яблоки, обтянутые голубоватым истончившимся веком; камланье шамана отняло у него остаток сил, казалось, он не заметил прихода ссыльных.

— Андрюша! — Маша опустилась на колени, провела рукой по его щеке. — Товарищи приехали, Андрей Сергеевич.

Веки дрогнули, отворилась узкая щель, и, словно бы в отдалении или во сне, он увидел огрубевшее на верхоянском ветру чужое лицо, высокий лоб, русые, нависающие над углами рта усы, нелюбезный взгляд серых глаз.

— А-а! Ива-ан... — начал он, будто припоминая. — Бабушкин.

Михаил развязал концы башлыка, снял его с лобастой черной головы.

— Бабушкин... — повторил Андрей. — Мне привиделось, что я уже в чистилище... Финита ля комедиа!

Старик оперся о плечо Маши, наклонился к Андрею:

— Не падайте духом, голубчик, крепитесь!

— Добрый... бесполезный человек... — тихо выдохнул больной.

Ему не возразили. Стало неловко, что сейчас из-под его век поплывут слезы и они станут свидетелями слабости, которую каждый из них жестоко отвергал всей своей жизнью. Но Андрей открыл глаза, крупные, синие, и с давним несносным превосходством оглядел стоящих над ним людей:

— Смерть последнего народовольца, чем не сюжет для картины!.. Соблазните господина Репина... может, снизойдет? — Бабушкин отодвинулся в полумрак, Андрей потерял его из виду. — Что, брат Бабушкин, не нравится? Потерпите — вам жить долго... мафусаилов век. — Бабушкин не отзывался. — Какой парадокс... мечтать уничтожить царя... застрелить помазанника... и подохнуть в смраде... под рукой шамана... — Глаза странно закатились вверх, будто они и там, в изголовье, искали Бабушкина. — Ничего я на земле не оставил, ни детей... ни женщины... Была великая вера... где она! — Блуждающие глаза заметили наконец Машу. — Прости, Маша, перед тобой я виноват...

— Что вы, Андрей! — Она самоотреченно схватила его руку, прижала к пылающему лицу.

— Учитель не должен... не смеет так уходить. Прости!

Он умер после полуночи. Пришла ясность, трезвая, окрашенная, по обыкновению, иронией, он ушел, не юродствуя, просто, как жил. Лежал, укрытый холстиной, в настывшей юрте, за пологом спали хозяева, уснули Михаил и старик, а Маша маялась, и Бабушкин не хотел оставить ее одну. Потрескивал светильник; за слоями войлока, за снежным валом вокруг юрты лютовала пурга, тревожным было и дыхание спящих и вой почуявших мертвого собак.

— Я вам поесть не собрала, — повинилась Маша.

— Надо передохнуть. Все остальное — завтра.

— Вы верите в завтра? — Маша страдальчески сжала губы, подняла голову, длинная, исхудавшая шея обозначилась резко и женственно. — Какой смысл в наших страданиях, если все кончается так ужасно и нелепо!

— О каких вы страданиях?

Он спросил строго, даже грубо, и Маша сердито повела плечами, отчужденно стянула отвороты пальто, держа руки внутри так, что их не видно было Бабушкину.

— Что, мороз? — допытывался он. — Жизнь впроголодь? Да? Самодурство исправника? Это наши страдания?

— Как же это еще назвать!

— Как угодно! Ну, скажем, неудобства жизни. У нас миллионы умирают от голода, мужика секут на миру, секут становые и исправники, жизнь без просвета, без права пожаловаться, — зачем же мне считать подлую ссылку особым страданием! Ведь мы — с умыслом, Марья Николаевна, а гибнут миллионы безвинных... — Он спохватился, что говорит громко, в двух шагах лежал умерший, спали товарищи. — Если бы вы хоть год пожили в рабочей казарме, — сказал он тише, — в смрадном клоповнике на две, на три семьи...

— Я все это знаю...

— Умом! А если своей шкурой? Если плевки в тебя, и вши, и нечисть всякая — по тебе! Если гибнут дети...

— Неужели же мы не страдаем?!

— Наше страдание неизмеримо! — ответил он угрюмо. Маша терпеливо ждала. — Жить за тысячи верст от России, быть бессильным действовать — вот мука! Какое еще страдание сравнится с этим? А смерть! — Он махнул рукой и сказал с неутихающей болью: — Дети не должны умирать.

Маша поднялась и заставила себя смотреть на проступающее под холстиной тело.

— Знаю, вы ничего не прощаете, но мне ближе его вера: в бомбу верую! — прошептала она. — А народ, если его не встряхнуть, если кому-то не пробить для него брешей в стене, он тысячу лет проспит.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза