В сообщениях Радченко, Стасовой, Шапошниковой и Краснухи и в ответных письмах к ним из «Искры» теперь нередко рядом с его новым именем — Богдан — возникало странное, непривычное имя Чурай, не девичье Рыбась — Чурай. Паша меняла квартиры, переезжала с одной петербургской окраины на другую, на время оставила Питер, скрывалась в Новгороде, наезжала в Псков с дочкой на руках, в нужде, случалось, в крайней нужде, как ни старались помочь ей. Времена наступили тяжкие: аресты в Питере, в Новгороде, в Самаре, в Москве и в подмосковных городах, все труднее находить людей, которые встретили бы Пашу с полным доверием; публика боялась ее, а она с больной Лидочкой на руках, по обыкновению, стесняется людей, все еще думает, что помощь и участие оказывают не ей, Чурай, а жене Бабушкина, страдает, не зная, где он, увидит ли она его. Мысли об ее нужде лишили его покоя, отравили всякий кусок лондонского хлеба.
Как объяснить этому юноше, патриоту Иркутска, какая сила, какая страсть и нетерпение влекут ссыльных в Россию?..
Каково было ему жить в Лондоне, слушать монотонное ораторство на собраниях тред-юнионов, садиться за обеденный стол, похаживать без опаски вдоль Темзы, когда любимые не имели приюта и куска хлеба! А Псков, словно в жестокую науку, чтобы отцовское сердце сжалось страданием, показал, как страшна зимняя пустыня недоверия, город, затворяющий перед тобой все двери, чтобы тебе не досталось и малой толики печного тепла! Он бродил вдоль ограды Ботанического сада, по заснеженному берегу Великой у Ольгинского моста, где темнели вмерзшие в реку плоты и лодки, возвращался к вокзальной площади, к Поганкиным палатам, вздрагивал, завидя вдали женскую фигуру с ребенком на руках. Заглядывал в трактиры и лавки, чтобы хоть чуточку обогреться, почувствовать, как сквозь английские штиблеты пробивается тепло к одубелым ногам, копил кровную обиду на людское недоверие, клялся в душе, что после этих обид не откликнется псковичам,
Когда-то он в одну ночь перешагнул пропасть: от аскетизма, от юношеской книжной веры, что революционеру не пристало тратить и часа на личное, — к решению соединить свою жизнь с Пашей. Но только с Пашей, только потому, что существует она, и вся их жизнь будет необычная, новая, они, и соединившись, все силы и помыслы отдадут революции. И Паша верила, что будет так и ей не суждено, запретно даже, материнство. А оно обрушилось, одарило, осчастливило, и вновь он, такой твердый в преследовании высшей цели, ощутил, как могучая сила природы овладевает им, подчиняет своему закону. И снова умственная пропасть позади, скороспелая теория склонилась перед жизнью: он будет отцом, и это счастье, и в этом тоже будущее России.