Читаем Сечень полностью

— А-а-а! — протянул он апатично. — Революционеры!

Он снова растянулся на скамье, уставясь в темные доски над головой.

— Христом богом прошу! — взмолился староста. — Иди ты отсюда, Христофорыч, иди, покудова жив... Возьмите его, матушка!

Мать хлопотала над дитятком, то гладила его по волосатой щеке, то подтыкала тулуп, чтоб не дуло, не морозило, то обнимала, поверх овчины, грудь. Взгляд учителя оставался неподвижен и горд, на губах появилась сострадательная к людям улыбка.

— Иди отсюда! — Староста потянул его за валенок. — Совести у тебя нет: детишки с наукой заждались.

— Желаю от законной власти обрести свободу! — сказал учитель торжественно. — Меня запер становой пристав, ergo[2] — освободить меня может киренский прокурор!

— Били тебя, Коленька? — страхом, тоской исходила старушка, опасаясь, что ее вытолкают, навесят замок и снова она будет бродить вокруг, мучаясь, жив ли сын. — Били?

— Самую малость, матушка, — успокоил ее староста. — С толком, как ученого: головы не касались. Нешто мы дики́е?!

<p><strong>4</strong></p>

Она молодо сновала по избе, собирала на стол, будто дело шло к щедрому застолью, а не к скудной, голодной трапезе. В печи в чугунке закипела вода, приправленная чагой, в махотке варилась картошка в мундире, на противень легли ломти хлеба, которые Катерина окропила водой и сунула к огню. У ссыльных нашлась горстка голубых на изломе кусочков сахара и немного сбереженных для старика пельменей; эти лакомства отдали двум малолетним девочкам Катерины, отец их погиб в Маньчжурии. При малых детях и Катерина казалась моложе: совсем не старая солдатка, крепкая, плечистая, тонкая в талии, с округлым и плавным стволом шеи. Ее безрукий брат, Григорий, — правую укоротило по плечо, левую выше запястья — двигался мало, зачем трудить ноги, если они не вынесут его к живому посильному делу, и Катерина суетилась по избе за двоих, всюду поспевая, все примечая светлыми, прозрачно-зеленоватыми глазами. Она терялась в догадках, кто из ссыльных муж темноволосой женщины — Михаил или тот, кого звали Иваном Васильевичем, и склонялась к тому, что, верно, второй. Может, думалось так оттого, что и ей он приглянулся больше. Он редко взглядывал на Катерину и все вскользь, но его взгляд она принимала остро, отдельно от внезапного многолюдства избы и самого течения времени. И все ей казалось, что на сироток ее он смотрит особенно, радуется им, но и тоскует, будто думает о них, смотрит и думает, знает что-то о них, об их прошлом и будущем. Катерина с ковшом воды вернулась в избу из сеней и увидела, как Бабушкин принял из рук ссыльной жакет и повесил его на гвоздь у двери.

— Чудно́ как у вас, — сказала она вполголоса, чтоб ее не услышала приезжая, — муж с женой, а будто чужие.

— Мы и есть чужие.

Катерина повела глазами по избе, по гостям: не смеется ли он над ее доверчивостью?

— Он, что ли? — кивнула на Михаила.

— И он — товарищ. Мы все друг другу товарищи. Тюрьма, ссылка, общее дело.

— Теперь-то вы вольные! — сказала, словно завидуя. — Теперь вам на все четыре стороны воля.

— Теперь нас дело приневолит, Катерина Ивановна. А мы и рады. — Он разглядывал ее, будто теперь только, после девочек и безрукого Григория, после пляшущего в печи огня и потемневших венцов сруба, пришел и ее черед. — Вы старика и Машу уложите потеплее.

— Жалеешь ее? — усмехнулась Катерина.

— Чего ее жалеть? Она сильная. Эта барышня в губернатора стреляла, чудо его уберегло.

— Человека бог бережет.

— А его — черт! Простить себе промаха не может.

Катерина вывалила из противня хлеб на скобленную до костяной белизны столешницу. Он лежал перед ними темными горбушками и рваный, и обрезками, будто несколько хозяек разного достатка сообща собрались сушить сухари: у кого и пшеничная мука еще не вывелась, а кто и к ржаной примешивал толченую кору.

— Гриша мой не бездельный, он наш кормилец, не смотрите, что без рук. — Ссыльные не понимали, каким образом калека кормит сестру с дочерьми, и Катерина гордо объявила: — Он сбирает.

— Что делает? — переспросила Маша.

— Сбирает! — удивилась Катерина непонятливости ссыльной. — По избам ходит. Христарадничает...

И побежала взглядом по рукам, не дрогнут ли, не вернут ли на стол хлеб, не побрезгают ли. Маша торопливо откусила от нищенской горбушки, подняла глаза на Бабушкина и поразилась его отсутствующему взгляду. А он на миг, с ломтем в руке, увидел русого мальчика в чунях поверх онуч, в отцовском, ненужном уже мертвому, картузе, бегущего по сугробам к избе с лукошком, полным кусочков. Видел, как вбегает с хлебом в избу, бросается счастливый к полатям, где лежит больная мать.

Он коснулся хлеба губами, словно поцеловал его, и взволнованный встал из-за стола.

— Гриша у нас тверезый, не пьет.

— Не подносят, я и не пью, — отшучивался Григорий. — А мне можно: никого, без рук, не обижу.

— Обидеть и словом можно, — сказала Маша. — Тяжко.

— А ты не обижайся, — присоветовала Катерина. — Отходи сердцем, и никто с тобой не сладит. Не злобись.

— А сама! — Григорий благодушно покачал головой. — Чуть что, как сатана...

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза