Энгельке разыскал Марцинкевича, и они уединились на телеграфе. Почтовый чиновник похвастался, что выпорол телеграфистов Мысовой поголовно, и подосадовал, что порол не на платформе, на глазах у всех, как на станции Байкал и на Селенге, а в багажном сарае. Если наказывать на платформе, то должен присутствовать и он, это важно, это ритуал, а он торопился с допросом, барон обещал не задержаться на Мысовой. Энгельке промолчал на это, он уже не решался спорить, относил к понятиям правосудным только тюрьму и казнь, а порку, хотя бы и до смерти, вывел из собственных забот. Он сообщил, что на станции и в поселке арестовано около 150 человек и барон приказал всех передать жандармскому полковнику Сыропятову, потребовал немедля два паровоза, приказ об отъезде может быть отдан в любую минуту, команды, разосланные по Мысовой, возвращены в вагоны. «Барон решил не слушать Ренненкампфа, ехать ночью, — сказал Энгельке. — Вперед он пустит паровоз с двумя вагонами, командиром назначил подпоручика Седлецкого. Потом — мы, а за нами — отряд Алексеева...»
Энгельке и Марцинкевич вышли в коридор, где все еще стоял караульный казак и покряхтывал старик-поселенец, показывая свою обиду, что изгнан, отвергнут и хлопоты его не вознаграждены.
— Ты почему не идешь в эшелон? — спросил Энгельке у казака.
— Арестованных караулю, ваше превосходительство, — отозвался казак.
— А-а-а! — протянул Энгельке, вспоминая. — Эти со Слюдянки?
— Из арестантского вагона.
— Ну, этих и подавно жандармам сдать. Пойдемте! — Энгельке говорил так, будто не один барон, но и он распоряжался судьбами людей. — Меллер хочет сбыть с рук арестованных.
Марцинкевич не двинулся с места.
— В дороге невозможно следствие, нас обманывают, — скучно говорил Энгельке, — а на проверку ни средств, ни времени.
— Но позвольте, кто они? — упорствовал Марцинкевич.
— Неужто не пресытились поркой? — спросил Энгельке с игривой укоризной. — Ведь хвастались: всех перепорол. Надобно и другим пороть — охотников много.
— Нет, мне бы хоть взглянуть!
— Ничего интересного: все случайно, ничтожно. — Энгельке увлекал чиновника за собой, Марцинкевич упирался. — Солдат из команды, сопровождавшей оружие. Не знаю, жив ли. Слюдянский слесарь. Подрядчик или приказчик, этакий мещанин с претензиями. И три телеграфиста из этих мест.
Марцинкевич рванул дверь и свободной рукой, широким, хватающим жестом, позвал за собой старика-поселенца. Не ворвался в кабинет, а вошел крадучись, глядя под ноги, боясь спугнуть удачу. Сдерживал себя, отдалял миг, когда вопьется взглядом в чужие лица, в дрогнувшие зрачки. Марцинкевич — маленький, стройный, узкогрудый, шуба нараспашку, бобровая шапка под мышкой, на тонкой шее тяжелая к затылку голова со странным, запрокинутым лбом, с наполеоновской прической, и на курносом, незначительном лице пронзительные, сумасшедшие глаза, будто насильственно, до выступивших слез, вставленные в тесные глазницы.
Старик-поселенец прошелся по комнате, нарочно задев палкой Бялых, толкнув Воинова на деревянном диване, а Савина и Клюшникова ткнул по-приятельски в бок растопыренной пятерней. Закудахтал облегченно и радостно, дивясь нерасторопности телеграфистов.
— С возвращением вас, господин Савин. — С внезапной легкостью поднял суковатую палку и упер ее в грудь Савина. — Быстро обернулись, любезный.
Савин выбил из его рук палку, она ударила Бялых, и он вскочил на колени, озираясь, не понимая, что происходит.
— Изволите гневаться, касатик, — радовался старик гневу Савина, протягивая руку к Бялых, чтобы подал палку. — Не довезли ружьишки до Иркутска? Давеча от Мысовой отъезжал, как великий князь, своим поездом, а нынче — каторжник, а то и похуже... Он провел ребром ладони по заросшей волосами шее.
— Савин! Савин! — тихо повторял Марцинкевич, опробовал сладостное имя на вкус, ждал, когда утихнет дрожь торжества.
— Уберите же этого хама, господин полковник! — Бабушкин нарочно обратился к Энгельке, хотя и уразумел, что дело они будут иметь с почтовым чиновником. — Неужто в отношениях между людьми приличными, даже в крайности, нужен еще и холуй!
— А ты кто таков?! — Марцинкевич рванулся к Бабушкину, нарушив методу, — паучье, медлительное выжидание момента действовать наверняка. Сероглазый презрительный человек не опасался его, не хотел замечать. Он словно отгораживал от Марцинкевича телеграфистов — сословие, отданное, начиная с Омска, лично ему на суд и расправу.
— Я пожалуюсь барону! — Бабушкин держался своего, смотрел в мертвое, серое лицо Энгельке поверх темных, нафиксатуаренных волос Марцинкевича. — Продержать солдата, защитника России на морозе всю ночь — это ли не грех, господин полковник!