У входа в думу Бабушкина поджидал Михаил. Давний друг Михаила, ныне чиновник якутской почтово-телеграфной конторы, добыл для них списки некоторых депеш якутского губернатора графу Кутайсову. Неосмысленно, одним слухом откликаясь на песни из глубины каменного здания, Бабушкин читал телеграммы, отправленные Булатовым в Иркутск:
— Надо к Булатову. — Бабушкин спрятал бумаги. — И нагрянуть внезапно, чтобы ему не отвертеться.
Они вошли внутрь и по забитому людьми коридору протиснулись в залу думских заседаний. На возвышении стояла молодая большеголовая женщина, на ее груди алел цветок герани.
— Вихрями в бурные годы, — читала она надрывно, запрокинув голову, —
Страна была Сибирь, а птицы стояли здесь же, сгрудившись, их залатанные тулупы, дошки, малахаи, мягкая рухлядь, извлеченная из каморок, из небытия, подаренная сердобольными людьми, сброшенные на плечи башлыки, их торбаса, бродни, поистершиеся в пересыльных тюрьмах пальто и шинели, да и голодные, нетерпеливые лица резко выделяли их в толпе якутских обывателей.
Сменялись ораторы. Учитель Лебедев, председатель общества народных чтений, бледный, редковолосый, с голосом тревожным и пророческим, говорил об открывшемся отныне невозбранном и свободном соревновании в промышленности и торговле, о «примирительных камерах», которыми покроется вся Русь «от поляка до тунгуса», где работающий и работодатель найдут справедливое разрешение всех несогласий. Лебедева сменил на подмостках длинногривый пастырь, голос его подобен был весеннему грому в почти небесных пределах двухсветного зала.
— Как согласить кроткий лик Христа с обер-прокурорами святейшего синода, с консисториями, с позором и блудом тех обязанностей, которые мы, слуги божьи, исполняем, торгуя делом божьим?! — Слуга господний был молод, белые, острые зубы сверкали с веселым озорством. — Как измерить весь ужас положения, всю глубину засосавшей нас грязи?! Объединимся, братия, всем миром, всей епархией, и тогда — мы сила!
И его поддержала толпа, протодиаконская октава потонула в криках одобрения, в бравурных звуках духового оркестра пожарной службы. Ораторы сменялись. Говорили о позорной войне, о том, что Сибирь хотят выморить голодом, о зверствах, именуемых мерами кротости.
— Неужели же для того, чтобы ставить посты около тюрем, гауптвахт и губернаторских домов, — рука горбоносого чиновника метнулась вперед, в направлении окна, за ним в глубине площади стоял дом Булатова, — неужели же ради этого нужно отрывать земледельца от мирного течения гражданской жизни!
— Долой губернатора!
— Долой полицию!
Поднялся на подмостки и Михаил, заговорил негромко, но будто не их, якутских жителей, имел в виду, а примеривался к другому, завтрашнему митингу где-нибудь в Москве, в Ярославле или в Ревеле; говорил о рабочих и солдатах, о нуждах народного восстания, клеймил соглашателей, трусов, владельцев магазинов и домов, а те, кто слушал его, владели хоть и плохонькими, но домами, переживали нужду, беды и бесправие под собственной крышей. Священный гнев Михаила пригашивал воодушевление в их глазах; сторожкостью, осмотрительным размышлением тронуло зал. Того и гляди, взовьется Оленин — и завяжется гибельный для этой минуты спор о восстании и реформах, о насилии и парламентаризме. И Бабушкин легко вспрыгнул к Михаилу, придержал его за расходившуюся руку.