— Разве можно иметь ложные мечты? — удивился Зуттер.
— Можно, — серьезно ответила она. — Ложные мечты — это самое дурное, что бывает на свете. Ими люди убивают себя, и вовсе неважно, что тебя лишит жизни, это может быть все что угодно, первый встречный.
— Расскажи мне о ложной мечте благородного господина Хуго, — попросил Зуттер.
— У него были реальные сыновья, и были истинные, — сказала Руфь, — и самым истинным из всех был он сам, в детстве.
— Когда был Лорисом, — сказал Зуттер.
— Да, — подтвердила Руфь, — и когда время их разлучило, благородный господин стал мечтать о том, что юный принц, которым он когда-то был, не его реальный, а значит, и не истинный сын. Это был совсем не он сам. И это действительно так! Волшебное свойство Лориса заключалось в том, что он не был только самим собой. А иначе как бы он мог стать моим женихом? Он был и мной, он был даже тем, кем я никогда не была и не могла быть. Он был невинной девушкой, которая приходит к своему богу, и юным богом, который проведывает свою бессмертную бабушку; а если бабушка оказывается смертной, это тоже ничего не меняет. Все боги и богини приходили к Лорису, даже из самых глубоких времен, и в его устах становились воспоминаниями о самих себе, о своей бессмертной юности. Думаешь, мне было трудно делить Лориса со всеми этими созданиями? Без него я даже не узнала бы, что они существуют. А теперь представь себе, Зуттер: благородный господин, этот уже почти окаменевший человек, вдруг начинает мечтать, что все — и свадьбы богов, и дни рождения короля — он выдумал, что все было не совсем настоящим и потому неистинным. Этого-де он, принц в коротких штанишках, никак не мог испытать. И он приказал себе жить только реальной жизнью, страдать реальными страданиями, любить реальных женщин и иметь реальных детей. Не удивительно, что один из них его убил. Стань он моим, я позаботилась бы о нем иначе. Я бы нашептывала ему: ты видишь ложный сон, не надо с ним просыпаться. Ты не только тот, кем когда-то
Руфь, сидя в своем высоком кресле, говорила так тихо, что Зуттеру, чтобы разобрать ее слова, приходилось наклоняться.
— И что стало с Геварой? — спросил он.
— Что с ним стало, Зуттер? — переспросила она. — Ты имеешь в виду придворного проповедника?
— Любого из них.
— Антонио я сама не захотела. А Эрнесто мне все равно не достался бы. Но Лориса я оставила себе.
— И меня в придачу, — сказал Зуттер.
— Кто знает, — сказала она. И добавила шепотом: — Мечтатель не знал, что его любят. А когда узнал, то решил, что они не любят его больше. Потому что узнал. Должно быть, он был прав. Знание убивает. Поэтому он и окаменел.
— Кто, Руфь, кто больше не любил его?
—
У Руфи на полке, где лежали ее камешки, было немного книг, полка была все та же, что и в студенческие годы, — доска, опорой которой служили кирпичи. Когда-то над ней висел портрет пламенного революционера, теперь стена была пустой. Раньше к ее книгам Зуттер не притрагивался, но теперь, оставшись один, все чаще читал их. Кошка устраивалась у него на коленях. В томике Гофмансталя «Стихотворения и маленькие драмы» он искал следы серебристого карандаша Руфи и нашел их рядом с этими строчками: «Он и не думал все, что пережил, — / скитанья прежние, о прошлом память, / сплетенья рук, соединенья душ — / считать своим главнейшим достояньем…» «Он чужд мне, словно бессловесный пёс, / И близок, словно плоти часть моей».
Зуттер прилег на кровать. Стук в дверь. Входит мужчина. На правом плече у него болтается раздувшаяся сумка, в левой он держит огромный полиэтиленовый пакет.
— Циммерман, — представляется он. — Пастырь при больнице, вероисповедание цвинглианское. Надеюсь, не помешал.
Циммерман выражает сожаление, что не смог прийти раньше. Он посещает больных по пятницам. В ту пятницу Зуттер лежал в реанимации. И спал. Спал беспокойным сном. Но сегодня вид у него такой, что впору поздравлять. С выздоровленьицем! Бежать за цветами уже поздно, но Зуттер скоро увидит, как они расцветают в его саду.
— Прошу вас, садитесь.
— Благодарствуйте, с удовольствием присяду. Но сперва надо кое от чего избавиться.