Много поездившая по миру Руфь никогда не была в Греции, о которой она мечтала с ранней юности. Чем старше она становилась, тем труднее ей было смириться с мыслью, что придется делить эту ее Грецию с группой туристов. Греция осталась архипелагом, который она никогда не видела, а потому была безмятежным континентом ее души. Она брала с собой в Энгадин не сказки, а описания путешествий, начиная с «Одиссеи» и снова и снова возвращаясь в ее «коричневую ночь» и «отливающий эмалью» поток — под ним она понимала нечто такое же сказочное, как и под словом «Континенталь», которое встретилось ей однажды в детстве на рекламе резиновой подошвы в мастерской сапожника. Энгадин остался для нее «Континен-талем», т. е. долиной («таль») неведомых «Контин», Грецию она знала почти так же мало, точнее, никогда не видела. Но она была известна ей по описанию ее Маленького принца, описание это Зуттер прихватил с собой и собирался его перечитать:
Этих маленьких богов, подумал Зуттер, в тот последний сентябрь ее жизни она уже не застала в полном цветении, она увидела только их совсем не ярких последышей. Но, видимо, это было то, что ей как раз подходило. Высшего блаженства она избегала не только в пространстве, но и во времени. Весна в Энгадине — это для нее было бы слишком, как и Греция. Даже для садика в «Шмелях» она выбрала не вовремя зацветавшую японскую сливу, нам пришлось посадить ее на место вишни, обильно покрывавшейся весной белым цветом.
Но горная долина дарила и такие дни, когда она была в замешательстве, однако свою таинственную связь со светом не утрачивала. Только свет тогда становился иным, лишенным блеска; озера, казалось, заливал нежный, прохладный свет северного солнца, скудный свет царства теней. В такую пору Энгадин становился для Руфи «норвежским», и она, похоже, любила его еще больше. В сумеречности этих дней не было охлаждения. Мотылек, что порхал на ее глазах в воздухе в ясные дни, улетал в «светлую ночь», которую она любила еще больше. А пыльца на его крылышках, блестевшая в свете погожих вечеров, превращалась в пепел просыпающейся преисподней. В одну из таких «светлых ночей», когда горы Верхнего Энгадина обступили ее, словно отары циклопических овец, она нашла смерть в воде, этом фосфоресцирующем зеркале ее погасшего эфира.
Когда дрожки, сделав большой разворот, тяжело преодолевали короткий подъем, Зуттер испуганно вздрогнул. Но напугавший его скрип исходил не от колес, а от скамейки, на которой, откинувшись назад, сидел человек и хрипел, сотрясаемый судорогами; лицо его было закрыто газетой.
— Стоп! — крикнул Зуттер кучеру.
Человек на скамейке опустил газету. Глаза его были полны слез, но теперь они широко раскрылись, и смех, только что сотрясавший его, постепенно затих.
— Эзе! — закричал он.