А после все вдруг пропали, и остался только он и желтоглазая девочка, с которой они шли почему-то по заросшей кустами обочине, и он совершенно не помнил при этом, как они открывали калитку и выходили на улицу, и тусклые придорожные фонари иссякали у них за спиной, потому что деревня кончалась, и по обе стороны от дороги осталось только поле – сырое, дышащее паром, и девочка вдруг щелчком выбросила сигарету, засмеялась и сказала: ой, подожди минутку, не смотри, – и присела прямо у обочины, в шаге от него, и он запрокинул голову и услышал теплый запах мокрой травы и увидел холодные звезды вверху, далеко.
И они бежали назад, торопливо, словно спасаясь от погони, и на веранде она повернулась к нему лицом и подпрыгнула, подтянувшись на руках, легко оттолкнувшись ногами от пола, и уселась на стол, и язык у нее был тонкий и горячий, как жало маленькой змеи, и ладонью он чувствовал острый и твердый, как пуговица, сосок, и входная дверь лязгнула, выпустив наружу желтый прямоугольник света, и гордеевский голос произнес осторожно, шепотом – Михалыч, мы у тебя там ром еще нашли, ты ничего? не против? – и тогда он выдохнул, и убрал руки, и отошел на шаг, потому что день его только что закончился, в эту самую секунду.
Ночью на него впервые навалился ужас. Это была еще не боль, не настоящая боль, не такая, которую нельзя было выдержать, просто тошнота и первобытный, липкий страх. Он стоял на коленях возле горячей развороченной постели, и ловил ртом воздух, и прижимал обе руки к животу, и думал – жить, как же хочется жить, и больше всего на свете ему хотелось сейчас набрать телефонный номер и услышать в трубке голос женщины, с которой он прожил когда-то давно четырнадцать лет, и ничего не говорить, и чтобы она просто, как раньше, тихо смеялась в темноте.
Проснулся он необычно рано, не было еще восьми, и, свистнув Боба, вышел с ним за ворота и целый час бродил по пояс в сырой с ночи траве, наблюдая за темной треугольной макушкой, зигзагами взрезающей желтое и заброшенное ничейное поле. Кто бы мог подумать, что в пятьдесят поздно заводить молодую собаку. И ведь, главное, не пристроишь никуда, кому в городе нужен не знавший ошейника сумасшедший сеттер. Когда солнце начало, наконец, припекать и подсветило верхушки высохших полевых сорняков и рыжую роговскую крышу, Боб вернулся к нему, счастливый и облепленный репьями, – не по команде, а просто оттого, что устал и проголодался, – и сунул ему под ладонь горячую остроконечную голову. Пошли домой завтракать, дурачина, сказал ему Рогов, и они небыстро зашагали назад, человек и собака, оставляя на асфальте мокрые от росы следы.
Евгений Бабушкин
Сказка про серебро
Салмон, человек с монетой в глазу, рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. И если что-то потерялось по пути, так потому, что люди – люди.
Жили на свете четверо. Часы у них стоили как машины, машины – как дома, дома – как дворцы, дворцы – как царства. Кто они, откуда, все забыли. Пропали, кто помнил их имена. Но было известно: Перец поднялся на овощах, Камень – на стройке, Газ – на газе, Стекло – на трехлитровых банках, а после, конечно, тоже вложился в газ.
Шесть дней они вели дела, а на седьмой играли в карты.
– Лям, – говорил Перец.
– Два, – говорил Камень.
– Три, – говорил Газ.
– Пас, – говорил Стекло.
Мужчины сидели в мраморном зале, женщины – в жемчужном: говорили новыми губами, улыбались новыми щеками. Молчала лишь Маша, женщина Камня. Он взял ее из ниоткуда, из продавщиц, за красотищу. Она, стесняясь, выпивала много коньяка, икала, падала и в пьяном сне становилась вообще идеальная.
Снаружи ждали люди Перца, люди Камня, люди Газа и человек Стекла – Салмон, который стоил многих. Салмон учился на историка, но вовремя узнал, что нож выгодней, и начал жить чужую жизнь.
– Есть, – говорил Стекло. И Салмон резал мясо.
– Спать, – говорил Стекло. И Салмон сторожил дверь.
– Трахаться, – говорил Стекло. И Салмон приводил ему женщин с ножом у горла.
Однажды Стекло проиграл Камню дом и обиделся.
– Маша, – сказал Стекло.
– Кажется, Камень ее ревнует, – сказал Салмон. – Будет плохо.
– Чё? – сказал Стекло.
Кто делает деньги, тот и спрашивает. Кто разбирается в материальной культуре поздней античности, тот и отвечает. Стекло делал деньги на всем, что видел, но деньги были невидимы, а он любил потрогать. И за настоящее платил настоящим: за смерть – золотом, за мелкие увечья – бронзой, и серебром – за прочие услуги. Стекло достал монету:
– Это чё?
– Серебряная гемидрахма диадоха Лисимаха.
– А это чё?
– С аверса – бык, с реверса – горгонейон.
– Чё?
– Лик Медузы. Вот как Плутарх объясняет его смысл…
– Маша.
Салмон нашел Машу в особом салоне для самых богатых женщин: одна рабыня обкусывала ей ногти на ногах, другая на руках, а сама Маша была с утра пьяная.
– Милая Маша, чувства Стекла чисты, мысли остры, желания прозрачны: он хочет вас. И ждет у себя немедленно. Этот скромный букет – от него.
– Пошел он! – сказала Маша. – Мне с Камнем ок.
Салмон вернулся.
– Маша, – сказал Стекло.
И достал золотую монету.