Наконец, успокоенный музыкой, уже чувствующий, как печаль жаркими волнами вырывает из его глаз первые слезы, уселся за стол, достал большую, и на две трети исписанную мелким почерком тетрадь. В основном там были стихи написанные беспорядочно, многие перечеркнутые, многие стершиеся, так как записывались карандашами. Стихи чередовались с беспорядочными дневниковыми записями, такими как: "25 декабря. Опять больно. Больно. Темно. И снег целый день на улице падает снег...". Никто, кроме него не знал об этой тетради. В редакцию он относил лишь немногие из своих стихов - те, которые считал лучшими. А ведь до этой тетради были и иные - несколько лет он уже занимался этим творчеством - и за это время было сочинено, должно быть, уже несколько тысяч стихов - но прежние тетради куда-то пропадали - кажется, выбрасывались. Он не замечал этого, так как не придавал своему творчеству никакого значения, и даже, порою, не любил его, так как именно из-за стихов ему приходилось проползать этот мучительный, адский путь до газеты и обратно (он даже не отдавал себя отчета, что именно благодаря стихам возможно его уединенное существование). Вот и теперь, как сотни раз до этого он стал записывать - записывал карандашом, грифель был неяркий, и некоторые слова уже сразу после написания прочесть было весьма сложно. Но он не останавливался и не перечитывал - не для того ведь писал, чтобы для кого-то доносить, но только чтоб свою боль выплеснуть. И порою потом, выбирая лучшие для газеты, он попросту переписывал заново то, что уже невозможно было разобрать. Вот какие строки записал он в тот вечер первыми:
- Кто лучшим другом зовется,
Нет-нет, не поймет меня,
Вздохнет, ну а там, за спиной рассмеется,
В неясном зачем-то волнуясь, виня.
И он, так уверенный в правилах жизни,
И в том, что нам надо куда-то бежать
Он в блеске тлетворном весенней богини,
С рождения стал умирать...
И я не виню его вовсе в деяньях
То он будет мне говорить,
И снова метаться в безумных метаньях
Не зная, что значит "любить".
"Любить" - то во тьме вечной смерти витая,
В страданиях дух свой водить.
"Любить" - то о жизни земной забывая,
В просторах со смертию жить...
То не были его лучшие стихи, но лишь одни из многих-многих. В ту ночь снизошло на него поэтическое вдохновение, какое сходило на него иногда, когда слушал он Музыку, и когда особенно тяжело было ему на сердце. Иногда его пронзала боль - предчувствие, что сейчас магнитофон сломается, и он останется наедине с теми уродливыми голосами за окном. Тогда бы он сошел с ума. Но магнитофон не ломался, и он вновь и вновь переставлял кассету на другую сторону - вновь и вновь записывал то, что не мог не записать...
Очнулся от настойчивого, неведомо уже сколько тянущегося звонка в дверь. С трудом поднял налитую раскаленным свинцом голову, увидел исписанную до последнего листка тетрадь - строки в последних стихах прыгали со строчку на строчку, наползали друг на друга и совершенно невозможным представлялось разобрать эти каракули. Сквозь беспрерывный трезвон услышал и смех детворы со двора, увидел и темно-золотистое свечение, которое каким-то чудом смогло таки пробраться через многочисленные ряды темных занавесей. Тогда же осознал, что музыка не играет, со стоном схватился за голову, поскорее нажал кнопку, и только когда пронзительная, плачущая музыка заполнила квартиру, кое-как приподнялся, и проковылял к двери. Он взглянул в глазок, и увидел только два темных контура, которые стояли в шаге от него на фоне яркого золотого облака - лиц совершенно не было видно. Впрочем, его и не интересовали лица, ему было совершенно безразлично, кто пришел - хоть Бог, хоть Дьявол, ему надо было только чтоб не тревожили его своими движениями, словами, мыслями - все это представлялось ему одинаково мерзостным - он хотел только тоски выбивающей слезы, только мрака, часов созерцания пустоты, часов зачарованной музыки... И он даже не осознавал, почему не отошел от двери сразу же, почему приложился ухом к щели возле косяка и напряженно стал вслушиваться. Вот, что он разобрал:
- ...Вот так-то. А ты все - нет его да нет!.. Музыка на всю площадку!.. Отшельник то он отшельник, конечно, но ведь соседи говорят, что к нему вчера заходили, да и музыка эта, опять-таки, до самого утра завывает...
Этот первый голос был очень стремительный, задорный. Второй, ленивый, вязкий, все время готовый разразиться зевотой Виталий сразу же узнал - это был тот ненавистный, иногда пытающийся задавать ему какие-то вопросы человек, которому он вынужден был относить свои стихи. Этот газетный редактор отвечал первому:
- Конечно, пусть он дома. Только то, что он музыку включил, совсем и не значит, что он нам дверь откроет.
- Значит, будем стоять и трезвонить десять минут, двадцать, полчаса, час. В конце концов, будем стоять до тех пор, пока он не выйдет. Ведь любой человек, даже и самый конченый отшельник, хоть иногда должен выбираться из своей темницы, хотя бы за продуктами...