И как только мелькнула мысль об атаке, вспомнились фронтовые друзья. Где-то они? 29-го числа прошлого месяца, судя по приказу Верховного Главнокомандующего, войска 3-го Украинского — его, Воропаева, родного фронта — прорвали оборону противника где-то на западном берегу Дуная. Среди отмеченных в приказе Воропаев нашел командарма 4-й гвардейской. Следовательно, и родной корпус Воропаева сражался за переправу через Дунай и, наверно, был в числе первых, прорвавших оборону, а следовательно, там же и Горева со своим госпиталем. Ему явственно представилось, как все это происходило там. Он отлично знал по карте и еще более нюхом чувствовал те места. Сколько раз исходил он долину Дуная в своем воображении, как романист, которому предстоит населить данное место героями в обстановке самой совершенной правды.
Дунай он хорошо знал и сейчас воочию видел, как дрался весь фронт и как дралась 4-я гвардейская, и видел и слышал, что делал и говорил каждый из близких ему, бывших там.
Вот по-солдатски румяное, скромное лицо командарма, сформированное из элементов простоты, строгости и скромности. Это был самый худощавый и подобранный из командармов, с походкой командира дивизии и решительностью командира полка.
И Воропаев видит, как он, сморщив белесые брови и постукивая по карте карандашом, выслушивает срочный доклад командира корпуса, который высоким голосом и обязательно улыбаясь, о чем бы он ни докладывал, сообщает о сделанном прорыве.
Воропаев увидел и начальника штаба, лежащего во весь свой гигантский рост на карте, с телефонной трубкой у левого уха, в напряженно побелевшей руке.
Если бы художник вознамерился написать его портрет, он должен был бы выбрать именно эту позу, как наиболее характерную для любого часа его боевых суток. Он завтракал и читал газеты только в те минуты, когда ему массировали левую руку.
Увидел он и генерала из солдат и солдата из профессоров, члена Военного Совета, человека, в которого поголовно была влюблена вся армия.
«А Никита Алексеевич, должно быть, как всегда, впереди», — подумал Воропаев о том командире корпуса, у которого он в последнее время был заместителем по политической части, — и сердце его сжалось от зависти к тем, кто там, и жалости к самому себе.
Какая суета, какое напряжение сейчас у Раевского! Сам он, должно быть, не спавший суток трое, охрипший, но неизменно веселый, сидел, как всегда, «на шее» у кого-нибудь из командиров дивизии, а то и командиров полков и, рассказывая анекдоты, которые не позже чем через час становились известны в ротах, записывал себе в книжечку наблюдения и впечатления для вечернего разноса в приказе по корпусу.
Или, как это было под Яссами, в критический момент гигантской, еще не определившейся операции он говорит кому-нибудь из командиров дивизий:
— Ну, дорогой Антон Степаныч, возглавь-ка, милый, полк, а я, по старой памяти, займусь твоей дивизией, и давай дадим с тобой такого жару, чтобы чертям стало тошно...
И пробивал этой дивизией первую, еще едва различимую щель в обороне противника.
Глаза Воропаева были мокры от слез.
«Не вернется уже больше эта жизнь, не увижу я никого из них», — и, горько вздохнув, он стал смотреть на дорогу, чтобы оторваться от своих видений, но видения были сильны и навязчивы.
Скрипя и качаясь, машина бежала по извилистому шоссе. Воропаева подбрасывало в пустом и легком кузове и от тряски, кашля — а может, еще и от голода — слегка укачивало. Было уже совсем темно. Горы, казалось, спускались вниз, тучи нарастали над горами, а море будто вползало на нижний край неба, забрызганный пятнами первых, еще тусклых звезд.
В воздухе посвистывало и выло. И все-таки воздух был сладок, холодно- и ветрено-сладок. Влажные руки были липки от его сладости. Он был как воздушный отвар цветов, остуженный ветром. Он был как воспоминание о давно прошедшей молодости.
«А Шура, в своем туго накрахмаленном, хрустящем, но уже густо окровавленном халате, должно быть где-нибудь в полку, в батальоне, на какой-нибудь сумасшедшей переправе, куда она, конечно, обязательно направилась с группою медицинского усиления, в помощь фельдшерам, и уже кого-то «режет», кого-то «штопает», под грохот и тряску бомбежки».
И ярко, точно в зареве молнии, Воропаев вспомнил свою первую встречу с Горевой, встречу удивительную и редкую по своеобразной фронтовой красоте.
Это было... Где же это, позвольте, было?.. Весною, да, да, весною, на Украине, где-то на нижнем Днепре. Он возвращался в дивизию после третьего своего ранения, и пробка перед понтоном задержала его в прибрежном селе.
Немцы не давали покоя переправе, она то и депо выходила из строя, и пока ее налаживали после последнего налета, Воропаев, выйдя из виллиса, рассредоточивал обозную колонну, загонял машины и подводы во дворы и на огороды.