Замок заело, и он некоторое время терпеливо с ним возился. Ржавчина отслаивалась, приставала к рукам, и он встал, пошарил вокруг, вернулся к сундуку с тяжелым чугунным подсвечником, ударил им по замку, отпер сундук и поднял крышку. Изнутри повеяло тонким бодрящим запахом можжевельника и сухим томительным мускусным ароматом, как от остывшего пепла. Сверху лежало женское платье. Парча поблекла, а тонкое брабантское кружево слегка пожелтело я стало бесплотным и бледным, словно солнечный свет в феврале. Он осторожно вынул платье из сундука. Кружево, мягкое и бледное, как вино, полилось ему на руки, и он отложил платье и вынул рапиру толедской стали, с клинком тонким и легким, словно протяжный звук скрипичного смычка, в бархатных ножнах. Изящные цветистые ножны чуть-чуть лоснились, а швы пересохли и полопались.
Старый Баярд подержал рапиру, как бы взвешивая ее у себя на руках. Это было именно то орудие, какое любой Сарторис счел бы самым подходящим для выращивания табака в необитаемой пустыне – эта рапира, равно как красные каблуки и кружевные манжеты, в которых он распахивал девственные земли и воевал со своими робкими и простодушными соседями.
Он отложил рапиру в сторону. Под ней лежала тяжелая кавалерийская сабля и шкатулка розового дерева с парой отделанных серебром дуэльных пистолетов, обманчиво тонких и изысканных, словно скаковые лошади, а также предмет, который старый Фолз называл «этот дьявольский дерринджер». Короткий зловещий обрубок с тремя стволами, уродливый и откровенно утилитарный, он лежал между своими двумя собратьями, как злобное смертоносное насекомое меж двух прекрасных цветков.
Потом он вытащил голубую армейскую фуражку сороковых годов, маленькую глиняную кружку, мексиканское мачете и масленку с длинным носиком, наподобие тех, какими пользуются паровозные машинисты. Масленка была серебряная, и на ней был выгравирован паровоз с огромной колоколообразной трубой, окруженный пышным венком. Под паровозом стояло его название: «Виргиния» – и дата: «9 августа 1873 года».
Он отложил все это в сторону и решительно вынул из сундука остальные вещи – серый конфедератский сюртук с галунами и аксельбантами и муслиновое платье с цветочным узором, от которого исходил слабый запах лаванды, будящий воспоминания о старинных церемонных менуэтах и о жимолости, трепещущей в ровном пламени свечей; потом он добрался до пожелтевших документов и писем, аккуратно связанных в пачки, и, наконец, до огромной Библии с медными застежками. Он положил ее на край сундука и раскрыл. Бумага от времени так потемнела и истончилась, что напоминала слегка увлажненную древесную золу; казалось, будто страницы не рассыпались в прах только потому, что их скрепляет выцветший старомодный шрифт. Он осторожно перелистал страницы и вернулся к чистым листам в начале книги. С нижней строчки последнего чистого листа, поблекшая, суровая в своей простоте, поднималась кверху колонка имен и дат, становясь все бледнее и бледнее по мере того, как время накладывало на нее свою печать. Верхние строчки, как и нижние на предыдущей странице, еще можно было разобрать. Однако посередине этой страницы колонка прерывалась, и дальше лист оставался чистым, если не считать темных пятнышек старости да случайных следов коричневых чернил.
Старый Баярд долго сидел, созерцая уходящую в небытие славу своего рода. Сарторисы презрели Время, но Время им не мстило, ибо оно долговечнее Сарторисов. А возможно, даже и не подозревает об их существовании. Но жест все равно был красивый.
Джон Сарторис говорил: «Генеалогия в девятнадцатом веке – просто вздор. Особенно в Америке, где важно лишь то, что человек сумел захватить и удержать, и где у всех нас общие предки, а единственная династия, от которой мы можем с уверенностью вести свое происхождение, – это Олд Бейли[28]. Однако тот, кто заявляет, что ему нет дела до своих предков, лишь немногим менее тщеславен, нежели тот, кто во всех своих действиях руководствуется голосом крови. И по-моему, любой Сарторис может немножко Потешиться тщеславием и генеалогическим вздором, если ему так хочется.
Да, жест был красивый, и старый Баярд сидел и спокойно размышлял о том, что невольно употребил глагол в прошедшем времени. Был. Рок, предвестие судьбы человека глядит на него из придорожных кустов, если только человек этот способен его узнать, и вот он уже снова, тяжело дыша, продирается сквозь чащу, и топот дымчатого жеребца затихает в сумерках, а позади грохочет патруль янки, грохочет все глуше и глуше, меж тем как он, окончательно исчерпав запас воздуха в легких, прижался к земле в густых зарослях колючей ежевики и услышал, как погоня промчалась мимо. Потом он пополз дальше и добрался до знакомого ручья, что вытекал из-под корней бука, и, когда он наклонился к ручью, последний отблеск угасавшего дня заиграл на его лице, резко очертив нос и лоб над темными провалами глаз и жадный оскал ловящего воздух рта, и из прозрачной воды на него в какую-то долю секунды уставился череп.