ты любишь такого!» Она давно поднялась с постели, на лицо ее нанесены были искажения ужаса, брезгливости. И
слез, чтобы смыть это, не было. Земля ускользала из-под ног, и, ловя ее, она кричала: «Замолчи!» Он не подчинялся.
И ей, только что видевшей любовь, на которую она ничем не ответила, которую не вознаградила, стало унизительно слушать его.
– Замолчи, говорю. Ты ничего не понимаешь, ты – груб.
Меня обвиняешь в измене, а сам… На себя погляди, с какой-то заезжей дурой проводишь по полночи. А Веремиенко… Он все, что у него есть: достояние, честь, жизнь, –
принес в жертву. Он действительно любит. И как благородно… Он не пришел ко мне: «На вот, – поезжай куда хочешь. Покупаю тебя». Ведь я сама ему жаловалась…
«Сама», – хотел сказать он. Это слово предназначалось уязвить, обидеть ее, отомстить за него, разрешить сомнения, наконец… Но в дверь постучали.
– Кто там?
Крейслер в бешенстве бросился к дверям. На пороге стоял Веремиенко. В темноте наплывающего беспамятства
Крейслер почувствовал, как пальцы, готовые протянуться к горлу соперника, наливаются сухой силой. Тот вытянул жилистую шею, бормотал: «Меня обокрали, сволочи… Он убежал…» Крейслер очнулся.
– Кто?
И сразу вспомнил то, что не мог вспомнить вчера. Ему открыли преступление, а он, вместо того чтобы начать действовать, устраивает сцены жене. Не оборачиваясь на нее, он за руку вывел Веремиенко из спальни. Захлебываясь, бессвязно, Онуфрий Ипатыч сообщил, что держал деньги в матраце. Вернувшись домой, он застал свою постель перерытою, бросился к ней и увидал, что матрац взрезан.
– Я сначала думал, посторонние кто, бандиты или эти беженцы, – тоже разбойники. Бросаюсь в комнату Муханова, там пусто, и видно, что быстро собирался… ау…
Он пытался сунуть Крейслеру какую-то бумажку.
– Вот десять фунтов, все, что осталось.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
Совершенно неожиданно из Асад-Абада утром приехали Траянов и Эффендиев. Эффендиев пылал. За последние дни он снова объехал весь район, распределял продовольствие, но все делал с ожесточением отчаяния, передавшимся ему от населения. Он очень тонко чувствовал колебания массы, а она отступала перед саранчой. Он боялся непонимания в работе – и ничего не понимал. До тех, впрочем, пор, пока Траянов ему не объяснил причину провала экспедиции, все ее неурядицы, бестолковщину, так застопорившую борьбу. И Эффендиев стонал во время рассказа. «Ай-ай-ай!» – крякал он, казалось, почти добродушно и непрестанно качал головой.
– Как же так? – спрашивал он. – Окрутили? На завод! –
резко сказал он, и зубы его сверкнули с жестоким лукавством.
Крейслер вызвал его в контору, рассказал, что произошло. Радость загорелась на смуглом лице Эффендиева; преступники, аресты, погоня, – это просто и несомненно, он не любил сомневаться.
– Надо арестовать Веремиенко, – заявил он.
– Успеем, не уйдет, – ответил Михаил Михайлович.
– Нас побьют, народ лют.
Глаза его блестели.
– Ты чего торжествуешь? – с досадой спросил Крейслер.
– Я никогда не видел такого возбуждения, такой активности. Нас побьют, а активность останется. А, гады, до чего дошли. Догнать – догоним. У нас машина.
Утро блистало над степью такое, словно ее вплавили в голубой бриллиант и бриллиант этот непрестанно поворачивали перед рассиявшимся солнцем. Почти весело суетились у автомобиля, собирая винтовки, проверяя револьверы. И только Веремиенко горбился серый, с дрожащими руками, бесформенный в этом четком мире. Едкая струйка пота скатилась с переносицы к губе, он не удосуживался ее вытереть и все слизывал.
– Тебе придется остаться здесь, – сказал Эффендиев.
Веремиенко с жалкой ненавистью поглядел на сидевших в машине.
– Я не выдам. Я злее всех.
Грохот мотора, оружие, минутное замешательство привлекли внимание. Вокруг машины толпились беженцы.
Сегодня им не дали работы, они верхним чутьем догадались, в чем дело: прошел слух, что кто-то бежал с деньгами, предназначенными для покупки хлеба. Они глухо переговаривались, глядели упорно в землю и, подталкивая один другого, пробивались к крыльцу, загораживая путь к воротам. Их лохмотья, совершенно бесстыдные, сбившиеся волосы, выцветшие по концам на солнце, как лен, казались тоже изъеденными саранчой. Худые скулы, краснота ожогов, в глазах цвета незрелой ржи – лихорадочный блеск подхваченной на болотах малярии. Кто-то громко спросил сзади:
– Куда путь держите, граждане?
И все сразу кинулись к крыльям, колесам, облепили кузов привычным напором нищих, попрошаек, обесстыженных голодом и бездомностью, бегством с родных полей. Приволжские, заволжские холмы, царицынские балки, овраги, пески, бузулукские и бугурусланские черноземы, щедрые и суровые края, поля, поля… Каждая десятина подымала зыблющимися шейками стеблей десятки и сотни пудов золотой пшеницы, ячменя, овсов. Гибкое это богатство подступало к прекрасным станицам и селам в мальвах, в вишенье, в желтых ризах подсолнечников. Ребята и куры купаются в пыли, ребята и гуси купаются в прудах. Тишина и порядок, тяжелые, как плодородная пыль, властвуют в селе, богатство, кормящее его, требовательно и жестоко.