– Сейчас неплохо, – кивнул он, – жаловаться не можем. Кто не ленится – хорошо зарабатывает. Глупости, конечно, есть. Вот, например, на днях должен приехать из Чегема госконтроль. Одному нашему грамотному дураку такое имя сейчас дали. Он должен проверить, не прячу ли я сыр, не занижаю ли удои. А как он может проверить, если я знаю, что он не умеет доить коров? Если я говорю, такая-то корова столько молока дает, а вот эта столько-то, ты, чтобы проверить меня, сам должен подсесть под нее и надоить. Тогда видно будет, правильно я говорю или нет. А так он все равно запишет то, что я ему скажу. Значит, проверка для бумаги! И так многое еще делается для бумаги…
– Вот я чего никак не пойму, – сказал Бардуша, взглянув на меня своими яркими, твердыми глазами, – сейчас у нас в колхозе такой закон ввели. Кто сдаст государству тонну мяса в год – и хорошие деньги за это получит, и полностью освобождается от всех колхозных работ. Выходит, такой колхозник на самом деле единоличник. Тогда зачем нам надо было столько времени полоскать мозги, если мы пришли к тому же, с чего начинали?
– Тут свой марафет, – сказал Чанта, подумав, – до войны и после войны колхозникам копейки платили. И только когда Хрущит свернул шею Лаврентию, мы, крестьяне, вздохнули. Если бы не Хрущит, царство ему небесное, мы бы все пропали…
Немного подумав, добавил:
– Власть это как времена года. От нас ничего не зависит. Большеусый был как ужасная зима. Как Большой Снег. Но Большой Снег у нас держался три дня, а он держался тридцать лет. Я хорошо помню Большой Снег. В это время я уже был расторопный мальчик. Пятьдесят коз мог выпасти и в целости пригнать домой… Теперь Хрущит. Он был как веселая весна. Однажды, отдыхая на Пицунде, он приехал в село Дурипш в гости к одному крестьянину. Я там не был, люди рассказывали. Говорун, как мельница, всю ночь никому слова не дал сказать. Но и выпил за ночь семнадцать чайных стаканов вина! Для пожилого вождя это неплохо. Хороший был человек, царство ему небесное, нас, абхазцев, жалел. Пил с нами!
Теперь этот, который сейчас… Забыл имя… Справный, хорошо отдохнувший мужчина, ничего не скажешь. Но мы от него ни плохого, ни хорошего не видим… А что дальше будет – посмотрим…
За стеной время от времени раздавался шум и топот отбегающих быков. Это рыжий вожак все никак не мог угомониться и сгонял с места разлегшихся быков.
– Я его должен привязать, а то он нам спать не даст, – сказал Бардуша, вставая.
Он снял со стены моток веревки и вышел.
– Поосторожней, – кинул ему Чанта вдогон, – как бы он не боднул тебя.
– Я его так бодну, – отозвался Бардуша, – что шкура его будет сушиться на крыше!
– Сюда, волчья доля, сюда! – раздался через некоторое время его раздраженный голос. Потом он вдруг громко расхохотался и добавил: – Эх, жизнь! Что человек, что скот!
– Что ты смеялся? – спросил я, когда он вошел.
– Как тут не посмеешься, – сказал Бардуша, усаживаясь и протягивая руки к огню. – Как только я привязал этого буяна, к нему подошел один бык и ударил его в бок рогами. Подхалим, хотел мне понравиться! Если ты такой герой, почему ты не ударял его до этого, когда он не был привязан?
По какой-то таинственной закономерности разговор о нравах быков вывел нас к тому, что, оказывается, этот пастух Хасан на самом деле не Хасан, а Хозе. Он из тех испанских детей, которых ввезли в нашу страну во время гражданской войны в Испании. Хозе ничего не помнит о своей первой родине, только помнит, что долго-долго плыл пароход. Все остальное он забыл, ну и, разумеется, испанский язык.
– Однажды в Мухусе продавал орехи, – сказал он, – подходят двое и говорят между собой по-чужестранному. Оказалось – испанцы.
– Ты им сказал, что ты испанец? – спросил я.
– Нет, конечно, – ответил он, – какой я испанец, я абхазец!
– Что-нибудь понял, – спросил я, – когда они говорили между собой?
– Ни одного слова! – воскликнул он почти гордо, как о каком-то прочном, хотя и неведомом достижении.
– А испанские песни слышал? – спросил я у него, пытаясь докопаться до его генетической памяти.
– Конечно, – сказал он, – у меня и здесь есть «Спидола».
– Ну и что, – спросил я, – что-нибудь чувствуешь?
– Ничего, – сказал он, как бы опять настаивая на прочности своего неведомого достижения, – обыкновенная заграничная музыка!
Он посмотрел на меня с некоторой вызывающей готовностью множить примеры этой прочности. И тут у меня мелькнула безумная мысль проверить его испанскую реакцию на Карменситу.
– А ты Зейнаб знал? – спросил я у него.
– Какую Зейнаб? – подозрительно переспросил он, словно чувствуя в моем вопросе некоторую недобросовестность. – Эту фулиганку, которую отец убил?
– Да, – сказал я.
– Кто ж ее не знал, – презрительно процедил он, решительно не понимая, какое к этому имеет отношение прочность его достижений, – я бы ее там, под землей, палкой забил, как змею. Слыхано ли, чтобы абхазка так позорила своего отца! А чего ты ее вспомнил?
– Просто так, – сказал я, сдаваясь.