Художник производит смещение привычных понятий, в результате которого строгие добродетели («Стойкость», Юдифь) оказываются не слишком-то добродетельны, но именно этим и привлекают, поскольку шаткость их безупречности — явление «слишком человеческое». Подобно тому как образы убитого Олоферна, пронзенного Себастьяна выказывали удивительную «слабость силы», так образы юных героинь выражают собою еще более странно чарующую «силу слабости».
Новорожденная муза Боттичелли — не полная безгрешность, но и не самоуверенная многоопытность куртизанки, а неповторимость и чистота первой юности девочки, с жадным любопытством, с замиранием сладкого испуга впервые пытливо познающей мир. Начало развития жизни сердца, которую современники живописца открыли в диапазоне от «земной» до «небесной» любви.
Впрочем, Сандро не расчленяет облик любви на два портрета «земной» и «небесной» особ, как сделает позже, например, Тициан. Он отражает двойственность в неповторимости единого лика — отсюда колебательная неуловимость и «Юдифи» его, и «Силы». В теоретическом толковании искусника Фичино «две Венеры» античности — Венера Урания — «Любовь созерцания» (рожденная без матери-материи от неба) и Венера Пандемос — «Любовь порождающая», народная почитаются в качестве единого божества. Наподобие этому смешивалось «народное» и «элитарное» в вечно подвижном восприятии Боттичелли, преображаясь в раздвоенность его сильных своею женственной слабостью образов, в чем-то святых, в чем-то грешных, но неизменно серьезных, соединивших в себе наивность и мудрость. А многоопытный Мирандола различал даже три аспекта проявления Венеры, и настолько заполнил в воображении ими весь мир, что даже трех Парок (мифических старух, прядущих и рвущих нить человеческой жизни) преобразил в одну из эманаций бессмертного триединства всеведущей, всепримиряющей, врачующей и утешающей богини любви.
Вслед за Данте, сказавшим некогда: «Амор проник в меня с такою силой, что слил свою сущность с моею», флорентинские неоплатоники объявляют красоту божественным светом, пронизывающим все сущее. Дымка непознанной тайны окутывает жизненные романы Боттичелли, но картины художника яснее пространных писаний современников утверждают его в качестве восприемника сладко-мучительного Дантова наследства.
Все меньше оставалось теперь во Флоренции феодальных дворцов-крепостей с их мрачными башнями. Старые общественные здания обновлялись и перестраивались, новые воздвигались повсеместно. Что нельзя было срочно заменить новым, с поспешностью подновлялось сверху. В стремлении как можно быстрее сделать желанное будущее настоящим, торопя, обгоняли в городе время, закрывая фасады средневековых построек временными щитами с изображением новой ренессансной архитектуры. В дни карнавалов празднества происходили перед обновленными фасадами, словно усиливая двойственность этого удивительного маскарада, — поскольку здания, подобно участникам процессий, оказывались тоже как бы в масках.
Зато на картинах живописцев воображение с полной свободой опережало смелость архитектурных новаций в изображениях самых сказочно идеальных дворцов. В начале правления внука «Отца отечества» многие искренне верят в близость земного Рая — и ослепительность еще только обещанного завтрашнего света щедрым золотом заливает картины уже сегодня.
После смерти Пьеро Медичи в 1469 г. его старший сын всецело захватывает руководство всем идеологическим строительством. Роль волшебных волхвов-дарителей в его жизни в этом случае сыграли весьма прозаические лица, однако облеченные всей полнотою гражданской власти. О гражданских их добродетелях Лоренцо не спрашивал, главное — они пришли «просить его ради бога принять бразды правления в свои руки» (Макиавелли).
Живописно, но в меру продемонстрированные сыновняя скорбь, чувствительность и робость Лоренцо до слез растрогали обычно малочувствительных старцев. «Прежде чем разойтись, все присутствующие поклялись, что будут видеть в юных Медичи родных сыновей, — свидетельствует Макиавелли, — а те заявили, что почитают собравшихся здесь старцев за отцов». После этого «Лоренцо и Джулиано стали чтить как первых в государстве, они же во всем руководствовались советами мессера Томмазо». Умудренный житейским и политическим опытом магистрат Томмазо Содерини наставляет послушных сироток к власти, и на первых порах все являет характер трогательного единения, истинной политической идиллии.
Но недолго герой ее побыл робким учеником — мнимый птенец очень скоро приобрел оперение и расправил крылья. Он не из тех, кто поет с чужого голоса — хотя б то была самая высшая государственная мудрость. Он уже никогда не выпустит того, что однажды лопало в его цепкие руки. И, решительно рванувшись вперед от наставников и доброхотов, Лоренцо бросается самостоятельно созидать свое «яркое, смутное и жесткое время».