В 1511 г. захиревшая республика была примерно наказана за сношения с французами грозным воителем папой Юлием II, в союзе с испанцами разграбившим подвластный ей город Прато. А в сентябре 1512 г. на испанских клинках во Флоренцию возвращаются изголодавшиеся по власти Медичи. И хотя это были уже не «великолепные» Медичи, столь близкие чувствам покойного Сандро Боттичелли, а порядком потрепанные, порастерявшие изрядную часть былого гонора и блеска, все равно утомленные флорентинцы не в силах защищаться от их притязаний даже вялою видимостью республиканских учреждений. Жалкое угасание гражданского огня, зажженного некогда революционным факелом пламенного Савонаролы, — таков невеселый финал флорентийского народовластия.
Не мудрено, что город, утративший значение всеитальянской столицы культуры, забывает и одного из самых верных певцов своего расцвета. Впрочем, пожалуй, нельзя сказать, что имя художника и образы его искусства сразу исчезли из памяти флорентинцев. Боттичеллевские картины и фрески продолжали украшать собою общественные здания и дома горожан еще, видимо, долго. Но вкусы публики подвержены переменчивости, к тому же, как мы видели, серьезные сдвиги произошли и в умонастроениях и в политическом положении Флоренции среди других итальянских центров. Но остается еще одна, последняя легенда о Сандро Боттичелли. В конце прошлого века в запасниках галереи Уффици нашли ранее неизвестную картину его кисти, до безнадежности зареставрированную, во многих местах в состоянии довольно плачевном. Живопись на сюжет «Поклонения волхвов», по-видимому, относилась к позднему периоду творчества художника. Во всяком случае, это было последнее из его «Поклонений».
Почти конвульсивен экстаз этого «Поклонения», еще более загадочного оттого, что оно было испорчено записями в XVI и XVII вв. В нем окончательное крушение идеи о «простоте», истерзавшей художника в его последние годы. Разумеется, это не сказочный карнавал волхвов Гоццоли, не легендарный праздник культуры самого Сандро, не царственная широта всеохватного «Поклонения» Леонардо — это олицетворение потрясенного человечества, чьи пути извилисто спутаны, как сбита и сдвинута здесь идеально стройная непринужденность леонардовской схемы. Картина Сандро кажется катастрофическим видением пошатнувшегося мира в преддверии будущих еще больших катастроф. И непомерно обширные дали ее наполнены отнюдь не природой — несметными толпами людей, которые заполняют собою всю землю чуть ли не до самого горизонта. Словно художник задался целью объединить поклонение новорожденному спасителю мира — тему «начала начал» — с противоположным по значению мотивом последнего дня человечества, апокалипсического конца света.
Среди многих взыскующих последней Истины выделяется фигура доминиканского монаха с рукой, энергично простертой к божественному младенцу, словно провозглашая: молись и кайся! Тот, к кому обращен его властный призыв, чертами, фигурой напоминает Лоренцо Медичи, но с выражением непривычным и странным для гордого и лукавого властителя, каким был он при жизни, и для мучительно неудовлетворенного мыслителя и сластолюбца, каким он ушел из нее. А в монахе, что призывает к молитве странника с преображенным лицом Лоренцо, в свою очередь узнавали фра Джироламо Савонаролу.
Реформатор-аскет, направляющий к вершинам потустороннего совершенства тирана-эпикурейца, — последняя утопия слишком много знавшего и желавшего художника. Свет и тени непостижимо смешались в каждом из них. В деспотическом грешнике Лоренцо таилось много доброго снисхождения к людям, и было в безупречном праведнике Савонароле предостаточно нетерпимости, доходящей до жестокости. Для Боттичелли не осталась тайной неудавшаяся попытка предсмертного приобщения Великолепного к савонароловской непреклонной Истине, но зато для него одинаково свято последнее мужество того и другого — то, что неожиданно роднило столь крайних антагонистов. «Неистовство» сродни созидательной одержимости художника-творца, сближает всех, кто сгорает в огне собственной страсти.
И для Боттичелли под конец в его все обобщающих раздумьях полярности самые крайние сходятся под одним знаком — знаком одержимости, которая на протяжении веков была также главною болью всей мыслящей Италии — любою ценой объединить разрозненную страну. Мечтания Данте о всеитальянской, всеевропейской, всемирной справедливой «Монархии» во времена Боттичелли, дробясь на множество путей, получают разнообразное развитие в жизненной практике — от лукавого гуманизма Великолепного до идеи Вселенского Собора Справедливости фра Джироламо, от его церковных утопий до «цезаризма» трагического и кровавого пути Цезаря Борджа.
Все концы удивительным образом сходятся, когда философски мыслящий художник, подводя итог своим длительным наблюдениям жизни, пересматривает увиденное им как неравнодушный свидетель своей эпохи. Человек, беспощадно осудивший собственные компромиссы и заблуждения, идя по стопам Алигьери, творит суд Справедливости над царями и царствами.