— Вставай, трус! — жесткий удар по ребрам привел обеспамятевшего неудачника в чувство. Голова шумела, как водопад. — Вставай и дерись!
С трудом поднявшись на ноги, Сладкий Язык сплюнул на траву тягучей, с солоноватым привкусом крови слюной.
— Иди ко мне, сладкоголосый, я обрею твой скальп! — Двухметровый воин со следами от когтей на могучей груди радостно ощерился гнилыми пеньками зубов. Подняв руки вверх, он издал воинственный вопль.
— Подмышками себя побрей, обезьяна немытая!
Мотыльком порхнув между пальцев, тяжелый нож уютно улегся в ладони. Привычным обратным хватом.
— Повтори! — устрашающий рык Грозы Медведей спугнул ленивых ворон, наблюдавших за зрелищем. — Повтори, и я отрежу твой язык и скормлю его гиенам!
Сладкий Язык не стал повторять. Зачем? Скользнув вперед, он уклонился от встречного удара, подрубил опорную ногу и картинно-небрежно чиркнул острым лезвием по сонной артерии.
Иппон # # 1.
# # 1 Иппон — высшая оценка в дзюдо, т.е. полная победа.
В наступившей тишине — лишь вездесущие сверчки беззаботно трещали в траве, — молодой индеец неторопливо подошел к лошади, поправил подпругу и ловким движением взлетел в седло. Во всем племени только он пользовался седлом — подарком погибшего отца.
— Пока, девчонки! — Воздушный поцелуй румянцем лег на татуированные щечки взволнованных красавиц. — Не поминайте лихом… — Серые глаза осветились прощальной улыбкой. — Будете проездом в наших краях — заходите в гости. Матушка будет рада.
Адреса он, как водится, не оставил.
Краснокожая матушка, испугано прижав ладошки к вискам, слабо улыбнулась вослед исчезнувшему сыну.
***
Бывший горький пьяница, ловелас и — когда-то, очень давно, уже и не упомнить — блестящий режиссер столичного театра, а ныне благочинный помещик захолустного уезда Василий Тертышный был вне себя от ярости. Причина временного умопомрачения была банальна и проста: через час-другой начнут съезжаться гости, но, как это издревле принято на Руси, еще ничего не готово к торжественному приему.
Подгорел, покрылся несъедобной корочкой молочный поросенок, сутки отмокавший в кислой простокваше. Кадушка с огурцами, извлеченная на свет из дальнего погреба, цвела мохнатой плесенью и разносила по всей округе удушливое зловонье. Бочонок десятилетнего вина (говорила бабка: не жалей молочка домовому!) на пробу оказался обычным прогоркшим уксусом. Но самое главное, бесследно пропал занавес!
Ладно бы занавес — это еще полбеды, но пропала и эта бестолочь Юлька. Роль ей досталась не главная, но и не была второстепенной. Иноземная принцесса. Красавица без реплик.
Хватало с избытком в имении пышнотелых, румяных, густобровых молодух. Кровь с молоком, иначе не скажешь. А изюминка была всего одна. И прекрасна нездешней красотой. Дочь наложницы-гречанки и вельможного сановника из Петербурга.
Черноволоса, смугла и с бездонно-синим взором наивных детских глаз. Тонка в кости, стройна и скорбна умом. Десяток фраз — и те с трудом поймешь. Продать бы ее — и цену дают не скупясь! — но кем он будет любоваться унылыми зимними вечерами? Дворовыми крестьянскими девками? Не для его утонченной души, чьим творениям рукоплескала сама государыня Елизавета.
Василий Тертышный тяжело вздохнул: любоваться — это все, что теперь ему осталось. Буйная молодость и бесчисленные связи привели к закономерному концу. И слава российского Казановы осталась далеко позади.
— Горе мне, о горе! — немыслимо изломив руки, патетически воскликнул режиссер. Небеса молчали. Премьера спектакля в постановке крепостного театра была на грани провала.
— О, боги Олимпа, явите чудо! — несчетный раз взмолился помещик. Из какой оперы была сия цитата, Василий Тертышный уже и не помнил. Но чудо явилось. Оно было в малиновой рубахе навыпуск, опоясанной расшитым поясом, в зеленых штанах и начищенных до блеска сапогах. Чудо звалось по новой моде «мажордом», но куда охотней откликалось на менее затейливое «Архип».
— Нашел, барин! — радостно выдохнул доморощенный мажордом, едва не споткнувшись о порог светелки. — Она в конюшне спит!
— Спи-ит?! — с угрозой протянул режиссер и зарычал: — Запорю! Вожжами!
— Ее удар хватил, барин, — вступился за увечную сердобольный Архип. — Шла себе, шла и… хлопнулась оземь. Не иначе голову напекло. Жара, чай, несусветная вторую седмицу стоит. Холоп из псарни вылил на нее бадью колодезную, она и пришла в себя. Да видать не совсем. Побрела куда глаза глядят… вот и забрела.
— Ладно! — смилостивился помещик. — Посидит денек-другой на воде… — чуть подумав, добродушно добавил: — Хлеба черствого корочку будешь давать перед сном… авось поумнеет.
— Это вряд ли, Василь Михалыч, — насупился Архип.
— На все воля божья, — наставительно произнес режиссер и махнул рукой. — Веди, показывай пропажу.
В полутемном углу на копешке свежескошенного пахучего сена, свернувшись в клубок безмятежно спала прима местного театра. Спала, закутавшись в пропавший занавес из красного бархата.
— Ах, ты!.. — от возмущения у режиссера перехватило дыхание, и он судорожно принялся шарить рукой по стене в поисках вожжей. — Ты глянь, что она творит!