Унгерн был монархистом в принципе – не российским, не китайским, не монгольским. Свою миссию он видел в спасении всего человечества и не раз говорил допрашивавшим его красным командирам, которые с недоверием воспринимали такие заявления, что не считает себя русским патриотом. Точно так же русский патриотизм был чужд Ленину, Троцкому и прочим засевшим в Кремле злейшим врагам Унгерна. Их интернациональным замыслам он сознательно противопоставлял идею не национальную, как большинство белых вождей, а всемирную, точнее – континентальную, евразийскую: возрождение монархий от Атлантики до Тихого океана. Подобно коммунистической, эта идея была тотальна не только в географическом плане. Свержением законных династий объяснялись все бедствия, а единственная их причина предполагала и единственный способ исцеления – возврат к средневековому порядку мироустройства, когда божественная природа власти никем не ставилась под сомнение. Теократия казалась Унгерну идеальной формой монархии. «Самое наивысшее воплощение идеи царизма, – писал он, – это соединение божества с человеческой властью, как был Богдыхан в Китае, Богдо-хан в Халхе и в старые времена – русские цари».
При этом Унгерн говорил о Богдо-гэгене без всякого пиетета, на допросах называя его просто «хутухтой» и добавляя, что «хутухта любит выпить, у него ещё имеется старое шампанское». В глазах барона, тогда уже абсолютного трезвенника, это был крупный недостаток вообще, для монарха – тем более. Но пороки того или иного воплощения «идеи царизма» не могли, разумеется, поколебать саму идею.
Существеннейший признак всякой утопии – радикальный разрыв с настоящим во имя будущего или прошлого, но в обоих случаях достаточно отдалённого. И Унгерн, и его главные противники мыслили глобальными категориями пространства и времени, а мышление такого масштаба чаще всего свойственно людям, не укоренённым в социальной, национальной или культурной среде, маргиналам, изгоям, неудачникам с больной психикой, лишённым простых человеческих связей и не способным на них, поверхностно образованным, зато обладающим виртуозной способностью собственной ненавистью связывать причины со следствиями, а свои суеверия принимать и выдавать за прозрения. Догматизм таких людей – всего лишь форма истерии, их псевдогосударственная деятельность – разновидность бунта против общества, идеи вселенского порядка – род наркотика, позволяющего переступать, не замечая, те кажущиеся ничтожными по сравнению с высотой цели нравственные барьеры, перед которыми в годы Гражданской войны в нерешительности останавливались носители более скромных по размаху идеологий, будь то эсеры или строители единой и неделимой России.
Но было и различие: кремлёвские теоретики писали статьи и произносили речи на конференциях, предоставляя действовать другим, едва ли способным на том же философском уровне объяснить, за что они воюют, а Унгерн сам, с шашкой в руке, проводил свои принципы в жизнь. Емельян Ярославский издевался над «примитивным монархизмом» и «скудным белогвардейским антуражем» барона, хотя сам был мыслителем ничуть не более тонким. Просто степень разработанности любой революционной системы всегда прямо пропорциональна дистанции, отделяющей её создателей от поля не теоретического, а настоящего боя.
«Я смотрю так, – на одном из допросов излагал Унгерн свои воззрения на роль монарха и аристократии, – царь должен быть первым демократом в государстве. Он должен стоять вне классов, должен быть равнодействующей между существующими в государстве классовыми группировками. Обычный взгляд на аристократию тоже неправильный. Она всегда была в некотором роде оппозиционной. История нам показывает, что именно аристократия по большей части убивала царей. Другое дело буржуазия. Она способна только сосать соки из государства, и она-то довела страну до того, что теперь произошло. Царь должен опираться на аристократию и крестьянство».