По мнению одних, списки колчаковцев передали китайским властям местные большевики во главе с бурятом Чайвановым, адвокатом из Иркутска. Другие считали, что аресты проводились по наводке городской Думы, над которой был поднят флаг ДВР и где всеми делами заправлял большевик Шейнеман. Большое влияние имел и “красный” священник Федор Парняков, член Торговой палаты. Его сына, редактора иркутской газеты “Власть труда”, юного революционера-идеалиста Пантелеймона Парнякова, год назад расстреляли белые, и отец, естественно, не питал к ним теплых чувств. Его тоже обвиняли в пособничестве арестам, хотя, как доносил в Верхнеудинск анонимный красный агент в Урге, именно Парняков организовал продовольственные передачи в тюрьму и начал сбор средств для заключенных. Были составлены подписные листы, причем больше всех жертвовали ургинские евреи, стремясь показать, что не имеют ничего общего с соплеменниками-комиссарами по ту сторону границы. Очень многие из тех, чье прошлое, с точки зрения Унгерна, было безупречным и кого он позднее приблизил к себе, подчеркнуто не принимали никакого участия в судьбе арестантов, демонстрируя китайцам свою лояльность, зато наборщик консульской типографии Кучеренко, один из руководителей большевистской ячейки, поселил у себя в доме трех офицерских жен, чьи мужья сидели в тюрьме[100].
К концу января 1921 года в ней оставалось еще до полутора сотен русских. Они содержались в ужасающих условиях, на ежедневном рационе из пары горстей просяной муки, некоторые – в цепях, но их, по крайней мере, не пытали. Монголы и буряты, подозреваемые в связях с Унгерном, подвергались пыткам. Один русский арестант говорил, что мучительнее всего было слышать за стеной душераздирающие крики этих несчастных. Истязуемым вводили в мочевой канал конский волос, срывали ногти или, как в семеновской контрразведке, сажали на голый живот крысу, прикрытую сверху консервной жестянкой, которую раскаляли до тех пор, пока крыса не начинала когтями и зубами рвать человеку мясо.
В тюрьму попали несколько высокочтимых лам, включая известного перерожденца Джалханцза-хутухту, и два национальных героя Монголии – Хатан-Батор Максаржав, вместе с Джа-ламой взявший Кобдо в 1912 году, и Тогтохогун, скоро, впрочем, отпущенный домой. Вероятно, Чэнь И сумел объяснить военным, что этот человек, окруженный в Монголии всеобщим уважением, опаснее для них в тюрьме, чем на свободе.
“Дни шли за днями, – вспоминал Хитун. – Мы получали порцию муки по утрам, глотали липкую кашицу, не замечая ни вида ее, ни вкуса. Затем следовало обязательное и довольно долгое занятие – истребление вшей. А в пять часов вечера опять раздавалось “Хорин хайир!” (“двадцать два” по-монгольски, число заключенных в камере –
Однажды вечером сочувствовавший русским монгол-охранник бросил в окно камеры буханку хлеба. Разрезав ее, нашли записку: “Нас, женщин и детей, освободили три недели назад благодаря настойчивым хлопотам нашего дорогого друга Фани; она упросила представителей иностранных торговых фирм в Урге посетить вас в тюрьме, надеясь, что это повлияет на китайцев и заставит их если не освободить вас, то хоть улучшить условия вашего заключения”.
Иностранцы прибыли, ужаснулись, но сделать ничего не смогли, да и не особенно старались. Зато с их помощью Фаня добилась разрешения на передачи для своих подопечных, а однажды сама появилась во дворе. Хитун, “присосавшсь к окну”, увидел “нежный профиль девушки в серенькой шубке, в шапке с наушниками и в валенках”. Прежде чем ее вытолкали за ворота, она успела крикнуть, что китайцы позволили русским взять нескольких заключенных к себе, “на свою полную ответственность и иждивение”.
Хитуна и троих его товарищей приютил у себя полковник Хитрово, в прошлом – кяхтинский пограничный комиссар. Помывшись, побрившись и похлебав супа с бараниной, все четверо уснули, счастливые и абсолютно уверенные, что настоящая свобода близка, но на третий день озлобленные китайские солдаты опять отвели их в тюрьму.
О причине легко было догадаться по гулу орудийной канонады: Унгерн начал штурм столицы.