— Будь он неладен, этот рак. Однако ничто не указывает на то, что именно он убьет меня. Шах требует моей экстрадиции, однако султан не может меня выдать, поскольку я как-никак его гость, но и оставить безнаказанным цареубийцу он тоже не может. Как бы ни сильна была его ненависть к шаху и его династии, сколько бы он ни замышлял против того, солидарность сильных мира сего перед лицом таких, как я, нерушима. Что из сего следует? Султан прямо здесь расправится со мной, и новый шах будет доволен, ведь, несмотря на свои неоднократные требования выдать меня, у него нет ни малейшего желания с самого начала своего правления пачкать руки в крови. Так кто же меня убьет? Рак? Султан? Может, у меня даже не будет времени узнать об этом. Но ты, мой юный друг, будешь знать.
У него достало присутствия духа рассмеяться!
На самом деле я так никогда этого и не узнал. Обстоятельства смерти великого реформатора Востока так и остались тайной. Я узнал о ней несколько месяцев спустя, уже дома, в Аннаполисе. Заметка в «Энтрансижан» от 12 марта 1897 года извещала о его кончине, случившейся тремя днями раньше. И лишь к концу лета, когда письмо, обещанное Ширин, наконец дошло до меня, я узнал о том, что говорили о смерти Учителя его ученики.
«В течение нескольких месяцев он испытывал невыносимые страдания. В тот день боль была такой, что он послал слугу к султану, прося прислать ему его собственного дантиста. Тот осмотрел его, вынул из чемоданчика уже готовый шприц и сделал ему укол в десну, объяснив, что боль скоро утихнет. Не прошло и нескольких секунд, как челюсть распухла; видя, что хозяин задыхается, слуга бросился догонять дантиста, который еще не успел ступить за порог дома, но тот, вместо того чтобы вернуться, кинулся бежать к ожидавшему его экипажу. Несколькими минутами спустя сеида Джамаледдина не стало. Вечером за его телом пришли доверенные люди султана: его обмыли и наскоро похоронили».
Рассказ принцессы оканчивался стихотворением Хайяма, которое она сама перевела на английский:
По поводу судьбы
Вернуться в Персию, где надо мной сгустилось столько туч?
XXXIII
От моих персидских злоключений во мне образовалась какая-то неутоленная тоска. Месяц я добирался до Тегерана, три месяца оттуда выбирался и всего несколько дней провел в самом городе, их хватило ровно на то, чтобы уловить обрывки запахов и образов. Слишком многое влекло меня обратно в запретную страну: и кальян, погружающий курильщика в состояние приятного ничегонеделания и распространяющий ароматы табака и томпака[62]; и рука Ширин, таившая в себе некое обещание; и «матушка», к груди которой я однажды приник; и
Тем, кто не испытал на себе чар Востока, мне даже как-то неловко рассказывать о приключившемся со мной в Аннаполисе случае. Было это в субботу под вечер. Сунув ноги в
Повторять свой выход я поостерегся, но и той единственной прогулки с лихвой хватило, чтобы ко мне навсегда приклеился ярлык экстравагантного молодого человека. В Англии к эксцентричным личностям всегда относились благожелательно, если не сказать с восхищением, при условии, что они богаты. Америка тех лет плохо поддавалась на такие выверты, с осмотрительностью совершая вираж, которого требовала смена веков. Может, это не касалось Нью-Йорка или Сан-Франциско, но уж моего-то родного города точно. Мать-француженка и персидский головной убор — для Аннаполиса это было слишком!