Когда пистолет был заряжен, я почувствовал голод. Я поднялся по улице Ришелье, вышел на бульвар, заглянул в кафе Риш и пообедал. Вошел туда с сорока франками, а вышел с тридцатью. Десятифранковый обед в кафе Риш мог себе позволить человек, имевший двести тысяч ливров ренты и собиравшийся пустить себе пулю в лоб, потому что у него осталось всего сорок франков. Было два часа, когда я вышел из кафе. Мне пришла мысль попрощаться с аристократическим Парижем; я поднялся по бульвару до Мадлен, свернул на улицу Руаяль, сел на Елисейских полях. Там передо мной проехали все мои знакомые светские дамы, элегантные господа… Видел я и вас, кузен: вы садились на моего арабского скакуна Джерида. Никто меня не узнавал, ведь я отсутствовал около года, а отсутствие – почти смерть; когда же отсутствие сопровождается разорением, это смерть окончательная и бесповоротная.
В четыре часа я встал и, машинально сжимая рукоятку моего пистолета, словно руку лучшего друга, вернулся в Париж… Случаю – прости, Господи, нечаянно произнес это слово! – Провидению было угодно, чтобы я свернул на улицу Сент-Оноре. Я говорю «Провидению» и подчеркиваю это; я направлялся в предместье Пуассоньер и мог пойти либо по улице Риволи либо по бульвару, где довольно чисто; я же зашагал по грязной улице
Сент-Оноре. Почему?!
О чем я тогда думал? Трудно сказать. Блуждал ли я мысленно в потемках прошлого или устремлялся к сияющим далям будущего? Воспарял ли мой разум над нашим миром, подобно бесплотной душе? Или бренное тело увлекало его вслед за собой в глубокую могилу? Не знаю. Я грезил: ничего не видел, ничего не чувствовал, кроме рукоятки пистолета, которую то нежно поглаживал, то сжимал изо всех сил…
Вдруг на моем пути возникло препятствие: улицу Сент-Оноре затопили любопытные. Молодой проповедник, покровительствуемый аббатом Оливье, выступал с проповедью в Сен-Рок.
Мне захотелось войти в церковь и в ту самую минуту, как я собирался встретиться с Богом лицом к лицу, услышать святое слово, которое взял бы с собой в долгий путь как манну небесную… Не обращая внимания на толпившийся на паперти народ, я вошел с улицы Сен-Рок и беспрепятственно приблизился к кафедре. Только там я выпустил рукоятку смертельного оружия, чтобы зачерпнуть святой воды и перекрестить лоб…
VIII.
Как господин Конрад де Вальженез понял, что его истинное призвание – быть комиссионером
Сальватор прервал свой рассказ. – Простите! – обратился он к своему кузену. – Вам может показаться, что я излишне многословен. Но я подумал, что моя жизнь имела для вас огромное значение и каждая подробность ее в то решающее время должна вас интересовать. – Вы совершенно правы, сударь, – посерьезнел вдруг Лоредан. – Продолжайте, я вас слушаю.
– Голос проповедника достиг моего слуха, прежде чем я увидел его самого, – говорил между тем Сальватор. – Голос этот то дрожал, то в нем чувствовалась необычайная сила, но он неизменно трогал за душу. Несколько минут я слышал только мелодию этого голоса, мыслями я уже был далек от настоящего, и понадобилось некоторое время, чтобы голос из этого мира, казавшегося мне прошлым, дошел до меня… Судя по первым же словам, которые я услышал и, так сказать, осознал, я понял, что проповедник не то чтобы выступает против самоубийства, но, во всяком случае, именно этой теме посвятил свою речь. Он говорил об обязанностях человека перед себе подобными, о пустоте… я не помню его собственные выражения, но смысл заключался в том, что человек, умирающий раньше отмеренного ему Провидением срока, оставляет в своем кругу «невосполнимую» пустоту. Он привел слова Шекспира, когда Гамлет, отгоняющий от себя мысль о самоубийстве, которая его душит, подступает к нему, подталкивает его к могиле, говорит:
И воробей не погибнет без воли Провидения!
Подобно тарану, пробивающему одну за другой все стены, он приводил и опровергал один за другим все возможные мотивы, толкающие человека на самоубийство: обманутое честолюбие, преданная любовь, потерянное состояние. Он напомнил о веках веры – с четырнадцатого по восемнадцатый, – напрасно пытаясь отыскать в них следы самоубийства и не находя их.
Согласно его идее самоубийство начиналось там, где прекращал свое существование монастырь. Раньше человек обманутый, преданный, разорившийся – словом, раздавленный горем, какое бы ни было это горе, уходил в монастырь. Это был способ расстаться с жизнью, этакое моральное, ежели не физическое, самоубийство: человек хоронил себя в огромной общей могиле, зовущейся монастырем; он молился, и ему случалось найти в этом утешение. Сегодня ничего этого нет, монастыри уничтожены или закрыты. Остается труд: работать – значит молиться!..