Еще в ту пору, когда стараниями Арины Петровны дела их находятся, казалось бы, в цветущем состоянии, кое-где обнаруживаются малозаметные поначалу изъяны. Лихорадочная деятельность ощущается даже в самой усадьбе — «в конторе, в амбарах, кладовых, погребах» и вызывает представление о страшном, напряженном, выматывающем все жилы труде крепостных крестьян. Полнехоньки закрома барской усадьбы, но «не мало было в них порченого материала, к которому приступить нельзя было ради гнилого запаха». «Сколько, брат, она добра перегноила — страсть!» — жалуется Степан Владимирович на «хозяйственную систему» матери.
Так возникают в романе тема бессмысленности хваленых хозяйственных подвигов и еще еле ощутимый мотив гибели. Запах гниения доносится не только от кладовых. В самом доме люди как бы гниют заживо. Слово «семья» не сходит с языка у Арины Петровны, все, что она делает, направлено как будто ко благу семьи. Но она совершенно равнодушна и к пьянству мужа и к болезни Степана Владимировича. «Кашляет да кашляет, — отмахивается она от рассказа старосты, — что ему, жеребцу долговязому, сделается!»
Смерть Степана Владимировича, содержавшегося под своеобразным домашним арестом, — как бы зловещий пролог к семейной драме Головлевых. Все, что кажется особенностями личного характера Степана Владимировича, — непрактичность, склонность лелеять несбыточные мечты, постепенно приводящая его к полной отрешенности от жизни, — впоследствии проступает и в его братьях.
Арина Петровна и права и не права в своем недовольстве детьми. Ведь даже «постылый» Степка-балбес подвержен поэзии стяжания, хотя и в наивной, почти детской форме. Лишенный всяких надежд на какое-либо участие в наследовании накопленных богатств, он тем не менее «принимал живое и суетливое участие в процессе припасения, бескорыстно радуясь и печалясь удачам и неудачам головлевского скопидомства». Узник и жертва головлевских порядков, Степан Владимирович добровольно, таясь от матери, принимает на себя роль надсмотрщика: «…на погреб бежать надо! Не присмотри крошечку — мигом растащат!» — волнуется он, питающийся объедками с барского стола.
Апатичный Павел Владимирович выходит из своего вечного безразличия, слушая давно известный рассказ матери о том, как закладывалось семейное благосостояние. Он «даже большие глаза раскрыл, словно ребенок, которому рассказывают знакомую, но никогда не надоедающую сказку».
С этой любимой «сказкой о благоприобретении» входит в мир Павел Владимирович, с нею живет, с нею и умирает. Неспособный на какую-либо деятельность, он чуждался людей и любил вино потому, что оно позволяло ему в уединении творить «особенную, фантастическую действительность»: «Это был целый глупо-героический роман, с превращениями, исчезновениями, внезапными обогащениями…»
Павел Владимирович, так сказать, идеалист обогащения, берущий в мечтах реванш за причиненные ему обиды при разделе с братом. Он не умасливает мать, чтобы затем ловким маневром оттеснить ее от всякого управления имением, как то делает Порфирий Владимирович. Но в его мечтах и действительных поступках нет места ни живому человеческому состраданию, ни заботе о ком-либо. Он приютил у себя выдворенную братом мать с тем же равнодушием, с каким позволяет себя обкрадывать ключнице и камердинеру, лишь бы как можно реже покидать свой мечтательный мир. Но когда запой приводит его к гибели, он и перед смертью никому и ничему не верит. Арина Петровна умоляет передать ей «из рук в руки» свой капитал, чтобы тот не достался ненавистному обоим Иудушке.
«Павел Владимирович вдруг как-то зло засмеялся. — Палочкина историю, должно быть, вспомнили! — зашипел он, — тот тоже
— У меня, мой друг, любовников нет!
— Так без любовника убежите… с капиталом!»
Эта атмосфера взаимной вражды и недоверия доходит до огромного накала, когда Иудушка, «на законном основании» прибирающий к рукам братнино наследство, алчно поглядывает даже на собственный тарантас матери, покидающей бывшее имение Павла Владимировича.
«— Так тарантас-то, маменька, как же? Вы сами доставите, или прислать за ним прикажете? — наконец не выдержал он.
Арина Петровна даже затряслась вся от негодования.
— Тарантас — мой! — крикнула она таким болезненным криком, что всем сделалось и неловко и совестно. — Мой! мой! мой тарантас! Я его… у меня доказательства… свидетель есть»!