Как ни пытался Михаил Евграфович щадить больного, Некрасов чутко угадывал истинное положение вещей, и это удваивало его муки. В письме к Анненкову Салтыков как-то обмолвился: «допеваю, кажется,
Страшно было слышать его временами не смолкающие стоны, горько видеть, как мучается он, лежа под портретами Белинского, Добролюбова, Чернышевского, мыслями о том, что «бывало, когда грозил неумолимый рок, неверный звук у лиры исторгала» его рука. Человек, проводивший сквозь всевозможные рифы журнальный корабль, поэт, своими стихами утверждавший тысячи людей в желании отдать свои силы народу, он все казнился своими мнимыми и действительными винами.
Что касается Салтыкова, то его мнение о Некрасове было твердо:
«Замечательна жизнь этого человека, но я всегда был и буду склонен думать, что в ней было более хорошего, чем дурного. Ненужного коварства не было».
Чувствуя, что Некрасова терзают воспоминания о прошлом, о людях, с которыми сводила его жизнь и чьи портреты теперь, кажется, «укоризненно смотрят со стен», Михаил Евграфович старался отогнать от больного эти мрачные мысли. «Мне кажется, — упрашивал он А. Н. Пыпина, — что Вы хорошо сделаете, посетивши его.
Уставясь на собеседника тоскующими глазами, Некрасов вспоминал то презрительный взгляд Муравьева-Вешателя при подношении ему поздравительных стихов, то злые нападки Антоновича и Жуковского и сбивчиво пытался объяснить свое тогдашнее душевное состояние. Естественную неловкость, которую испытывали слушатели, он принимал за осуждение, потерянно замолкал, а потом снова возвращался к мучительным воспоминаниям.
— Представьте себе: даже перед Стасюлевичем исповедуется, — оскорблялся Михаил Евграфович за великого поэта, в предсмертной тоске искавшего сочувствия то у редактора либерального «Вестника Европы», то даже у Суворина.
Новый, 1878 год «Отечественные записки» встретили уже без Некрасова. 27 декабря он умер. Огромная толпа народа провожала его к могиле. Салтыков то хмуро молчал, то взрывался по мелочам. Досталось даже покойнику, который всю жизнь говорил, что желает лежать на Волковом кладбище, рядом с другими литераторами, но перед смертью распорядился, чтобы его похоронили в Новодевичьем монастыре.
А в памяти вставали потухшие глаза Добролюбова, поразившие Михаила Евграфовича при их последнем свидании, и чей-то рассказ о том, как после похорон Шевченко Некрасов понуро влезал в карету, забыв отряхнуться от крупных хлопьев снега…
— Много еще похорон вы увидите, — мрачно сказал Салтыков Михайловскому на прощанье.
В. Буренин притворно сетовал на страницах «Нового времени», что со смертью Некрасова из «Отечественных записок» будто бы ушла «душа жива».
Нет ничего слаще для ренегатов, какими были Буренин и Суворин, чем видеть поражение или упадок того дела, которое они предали. В этом они находят оправдание своей измене.
Но их ликование было преждевременно: «Отечественные записки» не доставили им этой радости.
Правда, Салтыков, ставший главным редактором журнала, по свойственной ему мнительности вначале и сам опасался, что без тонкой дипломатии Некрасова журнал захиреет.
Далеко не все нравилось ему в своих компаньонах.
Самый молодой из них, Николай Константинович Михайловский, проявлял некоторую наклонность к догматическому окостенению. Уже в 1878 году он печатно подчеркивал неизменность своих воззрений, не особенно скромно оттеняя это на примере Белинского, а в небольшой полемике с Антоновичем крайне болезненно воспринимал слова последнего о падении русской мысли со времен «Добролюбова и его друзей» (прямо назвать Чернышевского было невозможно). Он полагал даже, что его статья о «Капитале» побудила Маркса изменить свою концепцию.
Когда-то Григорий Захарович Елисеев казался Чернышевскому самым юным по духу в редакции «Современника». С тех пор много воды утекло.
В 1875 году в переписке с Салтыковым у него вырвалось знаменательное признание: «Так все опротивело, что сказать нельзя, — и никакого просвета впереди. Чувствуешь себя в положении монаха, потерявшего веру во всякую святыню и, однако же, пребывающего на страже святых мощей. Если бы малейшая материальная возможность, удрал бы и забился в такую трущобу, где люди не только ничего либерального не говорят и не читают, но где вовсе пока и грамоты не знают и где пока нет даже запаха Антошки — homo novus[26]».