Этот эффектный до абсурда парадокс – ведь среди чиновников был и сам Герцен, а любая система государственного управления невозможна без чиновничества – далее получает гротескный поворот: упоминается Гоголь, так или иначе ставший предтечей Щедрина, то есть законного сына чиновника Салтыкова: «Гоголь приподнял одну сторону занавеси и показал нам русское чиновничество во всём безобразии его; но Гоголь невольно примиряет смехом, его огромный комический талант берёт верх над негодованием. Сверх того, в колодках русской ценсуры он едва мог касаться печальной стороны этого грязного подземелья, в котором куются судьбы бедного русского народа…»
В этих немногих строках тем не менее обозначены важнейшие точки изображения чиновников в русской литературе: Герцен безоглядно негодует, а Гоголь
Достоверно о взаимоотношениях Салтыкова и Герцена известно немного, хотя (а может быть, «вследствие того, что») оба были в коммунистическое время внесены в сакрализованный реестр «революционных демократов». Понятно, что они читали друг друга. Можно даже предположить, что Салтыков с его литературной въедливостью в своё время мог добраться до дебютного очерка Герцена «Гофман», напечатанного под псевдонимом «Искандер» в ставшем знаменитым журнале «Телескоп» (1836. № 10; в № 15 появилось «Философическое письмо» Чаадаева, в том же году журнал был закрыт).
Как было замечено выше, гофмановское, немецко-романтическое зримо проглядывает в ранней прозе Салтыкова, а пришло оно туда, понятно, и под влиянием прочитанного. Правда, в целом Салтыков отзывался на герценовские сочинения вяло: если судить по тому, что сохранилось, – это цитата из «Московских ведомостей» в сентябрьском (1863) обозрении «Наша общественная жизнь», где Катков называет Герцена «помешанным фразёром в Лондоне», да упоминание в «Органчике» в хитроумном художественном обрамлении «лондонских агитаторов» (то есть Герцена и Огарёва).
Но важен общий контекст, и, конечно, причины здесь не конспиративного свойства. Например, в прозе Лескова в тех же 1860–1870-х годах герценский слой очень заметен. Однако Николай Семёнович, которому щедро и по-хамски несправедливо досталось от литературных радикалов и в начале, и в конце творческого пути, стремился привести свою литературную репутацию в соответствие с собственными воззрениями, и тень мятежного Искандера в его сочинениях была шлейфом писателя-прогрессиста. А для Салтыкова, как видно, Герцен был и остался смотрящим на Россию vom andern Ufer,
Герцен – если исходить из того, что он сам пишет в «Былом и думах», – оказавшись в российской глубинке, своей хандрой разве что не упивался. Да и Россия сама по себе для него – зачарованный мир, вековое царство лесов и снегов, которое не поддаётся какой-либо переделке.
«От Яранска дорога идёт бесконечными сосновыми лесами. Ночи были лунные и очень морозные, небольшие пошевни неслись по узенькой дороге. Таких лесов я после никогда не видал, они идут таким образом, не прерываясь, до Архангельска, изредка по ним забегают олени в Вятскую губернию. Лес большей частию строевой. Сосны чрезвычайной прямизны шли мимо саней, как солдаты, высокие и покрытые снегом, из-под которого торчали их чёрные хвои, как щетина, – и заснёшь и опять проснёшься, а полки сосен всё идут быстрыми шагами, стряхивая иной раз снег. Лошадей меняют в маленьких расчищенных местах: домишко, потерянный за деревьями, лошади привязаны к столбу, бубенчики позванивают, два-три черемисских мальчика в шитых рубашках выбегут заспанные, ямщик-вотяк каким-то сиплым альтом поругается с товарищем, покричит “айда”, запоёт песню в две ноты… и опять сосны, снег – снег, сосны…»
С такой особой поэтичностью Герцен описывает свой переезд из Вятки во Владимир, к новому месту службыссылки. Но ни сам Герцен, ни его исследователи не дают оснований говорить о его трудовом рвении в годы службы как в Вятке, так и во Владимире, а затем в Новгороде (1835–1842). Он участвовал, конечно, в подготовке выставки естественных и искусственных произведений Вятской губернии весной 1837 года, а при открытии первой публичной библиотеки в Вятке даже речь произнёс, но… «Сбитый канцелярией с моих занятий, я вёл беспокойно праздную жизнь», – признаётся Александр Иванович, а потом ещё прибавляет подробности этой жизни. Справедливости ради, среди откровенных рассказов о себе в «Былом и думах» он находит место, чтобы поведать о встреченном в Вятке другом ссыльном – выдающемся архитекторе Александре Витберге (1787–1855), который даёт, по сути, вариант поведения в ссылке, противостоящий герценовскому, «прозябательному».