Когда последняя леска бывала заброшена, мы возвращались тем же путем, вверх и вниз по склону, и проверяли все перемёты еще раз. Аккуратно брались за леску, желая убедиться, что еще не клюнуло, а потом стояли молча, прислушиваясь, в надежде, что инстинкт подскажет нам: это хорошее место, здесь обязательно клюнет, надо только набраться терпения. А когда последний перемёт был проверен, вокруг царила почти полная тьма, и беззвучные летучие мыши виднелись лишь тогда, когда стремительно проносились в полосе лунного света. Мы, взобравшись по склону, возвращались к машине и ехали домой.
Не припомню, чтобы у речки мы говорили о чем-то другом, кроме угрей и того, как их лучше ловить. Честно говоря, я вообще не помню, чтобы мы разговаривали.
Возможно, я не помню потому, что мы и не разговаривали. Мы находились там, где потребность в разговоре была ограничена, в таком месте, суть которого лучше раскрывалась в тишине. Отражения лунного света, шуршание травы, тени деревьев, монотонный звук течения реки и надо всем этим – летучие мыши, как парящие в воздухе астериски. Тут и нам приходилось соответствовать обстановке.
А может быть, я просто неправильно все помню. Ибо память обманчива: что-то процеживает, что-то отбрасывает. Когда мы пытаемся восстановить в памяти сцену из прошлого, вовсе не факт, что мы помним самое важное, самое релевантное, – скорее всего, мы помним то, что, с нашей точки зрения, вписывается в общую картину. Память рисует сцену, где различные детали должны дополнять друг друга. Память не допускает ярких контрастов. Поэтому предположим, что мы молчали. Да я и не знаю, о чем бы мы могли разговаривать.
Мы жили всего в двух-трех километрах от реки, и когда поздним вечером возвращались домой, то еще на крыльце снимали резиновые сапоги и непромокаемые штаны, и я тут же ложился спать. Засыпал я мгновенно, а около пяти папа будил меня. Объяснять ничего было не нужно. Я подскакивал с кровати, натягивал одежду, и уже несколько минут спустя мы снова сидели в машине.
У реки как раз вставало солнце. Рассвет окрашивал нижний край неба в глубокий оранжевый цвет, а вода, казалось, текла теперь с другим звуком, ясным и более чистым, словно только что проснувшись от мягкого сна. Нас окружали совсем другие звуки. Где-то пел черный дрозд; кряква с шумным плеском приземлялась на воду; беззвучно пролетала над рекой цапля, зорко вглядываясь, держа клюв наготове, словно поднятый кинжал.
Пройдя по мокрой траве, мы снова боком спускались по склону к первому перемёту. Папа поджидал меня, и мы стояли молча, глядя на леску – натянута ли она, пытались уловить под водой движения и признаки жизни. Папа наклонялся и клал руку на леску. Потом выпрямлялся и качал головой. Вытягивал крючок и показывал мне. Червяк был съеден без остатка – вероятно, его обглодала нахальная плотва.
Мы шли ко второй удочке – там тоже было пусто. И с третьей то же самое. У четвертой мы могли наблюдать, что леска тянется в сторону и уходит в тростник, а когда папа потянул за нее, она не поддалась. Он что-то пробурчал себе под нос. Взял леску обеими руками и потянул чуть сильнее, однако она не сдвинулась ни на сантиметр. Возможно, течение отнесло крючок с грузилом в заросли тростника. Но это мог быть и угорь, заглотивший крючок и запутавшийся вместе с леской в тростнике, угорь, который теперь лежал на дне, дожидаясь своей участи. Если держать натянутую леску в руке, порой можно было различить мелкие движения, словно некто, находившийся на другом конце, собирался с силами.
Папа тянул, закусив губу, то и дело бессильно ругаясь. Он знал, что из этой ситуации есть только два выхода, и в каждом будут свои потери. Либо он отцепит угря и вытащит его, либо порвет леску, оставив угря лежать на дне, запутанного в тростнике, с крючком и тяжелым грузилом, как в оковах.
На этот раз, похоже, спасения не было. Сделав несколько шагов в сторону, папа попытался найти другой угол, сильнее потащил на себя леску, которая натянулась, как струна на скрипке. Ничто не помогало.
– Нет, ничего не выйдет, – пробормотал он в конце концов и дернул за леску со всей силы, так что та порвалась.
– Будем надеяться, что он выживет, – сказал папа, и мы пошли дальше вверх и вниз по склону.
У пятого перемёта папа наклонился и пощупал леску пальцами. Потом выпрямился и сделал шаг в сторону.
– Ну что, вытащишь его? – спросил он.
Я взял леску в руки, мягко потянул и тут же почувствовал, как кто-то держит с другого конца. Эту силу папа ощутил пальцами. Я успел подумать, что чувство мне знакомо, и потянул чуть сильнее – рыба начала двигаться.
– Там угорь, – произнес я вслух.
Угорь не пытается вырваться рывком, как, например, щука, а уходит, извиваясь, в сторону, что создает своеобразное пульсирующее сопротивление. Для своих размеров он на удивление силен и прекрасно плавает, несмотря на крошечные плавники.