– И не я один, Серджиус! Розу ненавидел весь Саннисайд. Ее никто не мог переспорить, даже не пытался, – кроме твоей матери. Но и ее сопротивление просто разбивалось о Розино молчание – и ломалось еще до того, как телефонная трубка опускалась на рычаг. Я познакомился с ней, когда был беззащитным ребенком, – и до крови искусал себе язык, прежде чем понял, что он, этот язык, существует для того, чтобы разговаривать. Мне пришлось убраться от нее подальше, чтобы научиться раскрывать рот, но, если бы она прямо сейчас оказалась передо мной, я бы, наверное, не сумел сказать правду этой силище. Потому что, кроме шуток, Роза была самая настоящая и могучая сила! Сила негодования, вины, неписаных запретов на все подряд – даже на саму жизнь. Роза обожала смерть, Серджиус! Вот что ей нравилось в Линкольне, хоть сама бы она в этом не призналась. Он освободил нас, черных дураков, и умер! Она ратовала за свободу, только к ней в придачу прилагался приказ умереть. В глубине души Роза была тундровым волком, дарвиновским зверем, который выживает благодаря коварству и объедкам. В каждой комнате таились враги, в каждом доме половина жильцов – или даже больше – оказывались шпионами. Стоило обронить имя, которое она никогда не слышала, и она выпаливала, как пулемет Гатлинга: “
Разглагольствовать оказалось нелегко, потому что, пока Цицерон этим занимался, ему показалось, что время содрало с себя свою ограждающую шкуру, как виноградина, лопнувшая на солнце.
В данном случае, когда кожица отделилась, от виноградины осталась пульсация соматической памяти, никогда не затихавшая где-то в тайниках Цицеронова тела. Там вновь и вновь проживался тот момент, когда титанически волевая женщина – лет сорока с небольшим – стиснула руку круглолицего застенчивого афро-американского мальчика шести-семи лет и впервые потащила его вместе с собой на уличный обход (таких обходов потом было, наверное, не меньше сотни). Роза Циммер, любовница его отца. Вместе с ним она шагала по тротуарам Саннисайда – по Гринпойнт-авеню, Куинс-бульвару, Скилман-авеню – и всю дорогу шпионила, сплетничала, вела расспросы, с кем-то перешептывалась, мысленно набрасывая сетку из невидимых важных дел поверх сетки городских улиц, на безобидные с виду, наполовину занятые парковые скамейки, на парикмахерские, на прохожих, которые, двигаясь по тротуару черепашьим шагом, толкали перед собой тележки с покупками. Мальчик начал осознавать себя, находясь внутри этой хаотичной воображаемой карты, которая вдруг перекрыла все прежние впечатления. Ему было позволено слушать откровения Розы, она с готовностью поверила, что он может стать ее наперсником: вот его первая догадка о собственной сложности. Роза упивалась смятением и негодованием, которое вызывало в людях его присутствие рядом с ней (надо же, эта праведная разведенная еврейка-коммунистка еще и черного мальчишку в помощники взяла, подумать только!): вот первая догадка о собственной дерзости. Вдвоем они просто воспламеняли Саннисайд – а потом наведывались в Розин любимый буфет (где и продавцы, и завсегдатаи ненавидели ее так же яростно, как и во всех других местах) и ублажали себя шоколадными солодовыми напитками. А потом, накупив комиксов и “Пэлл-Мэллов”, Роза отводила его домой.
И вот до чего въелась в Цицерона Роза: где-то в недрах, в давно проложенных и неизменных коридорах его ума существовал маленький оазис, микрокосм, где его нынешнее “я” могло вести беседы с ней, вновь общаясь с этим единственным и самым глубоким интеллектом, с которым он когда-либо соприкасался. Правда, при этом он не мог убедить ее отбросить вывихи и фобии, украшавшие ее интеллект, словно шипы. По ним-то – по этим вывихам и фобиям – Цицерон и узнавал, что это именно Роза. Цицерона не интересовало колдовство или шаманство. Однако он умел воскрешать умерших – во всяком случае, одну из них. Обычно их встреча происходила у той самой буфетной стойки, где они сидели на одинаковых табуретах, перед стаканами с солодовыми напитками.