Он любил ее, конечно. По-настоящему. Сперва потому, что больше некого было. А потом – нипочему. Просто любил. И жалел – очень. Старался не думать про человеческие отбросы, которые она пропускала через себя каждый день, каждый час, пока его не было. И все время боялся, что она заразится. Не за себя боялся – за нее. И потому всегда, прежде чем сделать то, за чем пришел, осматривал ее – быстро, внимательно, нежно, стараясь не сделать больно. Дышал на холодные руки, чтобы ей не было неприятно. Протирал подолом рубахи грубый свой, почти пыточный инструмент.
Она послушно разводила колени, мелькнув розовым, ярким, нутряным, отворачивалась, пряталась в волосах, тихо вздыхала – в ответ тихо вздыхал за крошечным окошком петербургский ветер, и Мейзель думал, что не видел в своей жизни ничего прекраснее, ничего прекраснее, ничего…
Забрать ее с собой. Выкупить. Жениться. Умереть от счастья. Прямо сейчас. На ней. В ней. Ради нее.
В этот раз Каролина впервые его как будто узнала. Не молчала, как обычно, а негромко вскрикнула и руками замахала даже – нет, нет, уходи! Боюся!
Мейзель еле понял, почему, но понял все же – ну конечно, холера! Он же сам нахвастался ей, что учится на доктора. Шептал прямо в ухо, задыхаясь, в такт собственным счастливым движениям, закатив глаза, как тетерев, токовал.
Да нет у меня никакой холеры, богом клянусь, и ни у кого больше нету, прошла эпидемия, вовсе прошла, ну что ж ты колотишься так – я, ей-же-ей, не заразный. Ну хочешь, обработаю всё? Как в больнице? – Мейзель вытянул из сюртука мудровский пузырек, еле откупорил, сам чуть не ахнул от крепкого запаха хлорки, зажмурился, заморгал. – Вот, видишь? Руки себе протру. Всё протру. Никакая зараза не пристанет.
Раствор оказался злой, пальцы мигом стянуло, какой-то незамеченный порез тотчас отозвался длинной огненной дорожкой боли. Мейзель с сомнением покосился на пузырек и понял, что макнуть в хлорку уд не решится даже ради Каролины.
Она смотрела недоверчиво, исподлобья. И тогда он смазал пальцы и ей. Каждый пальчик отдельно. Каждый грязный, короткий ноготок.
Чуть не заплакал от жалости и умиления.
Ты знаешь, а я ведь в последний раз к тебе. Больше не приду. Никогда.
Каролина молчала, привычно отвернувшись.
Иногда ему казалось, что она глухонемая.
Иногда – что круглая идиотка.
Иногда – что он ни разу в жизни никого так не любил.
Как в этот, последний раз.
Он ничего не смог. Совершенно ничего. Как ни старался. Даже когда она попыталась помочь – то или из христианского сострадания, то ли движимая профессиональным долгом.
Полное бессилие. Жалкая неподвижность. Жалкая судьба.
Он не только врачом больше не был. Он не был и мужчиной.
Что ж, поделом.
Мейзель оделся, уронил на истасканную пропотевшую кровать прощальный, одолженный рубль.
Сам не помня как, дошел до дома.
Деревянными пальцами свернул петлю, приладил к дверной ручке. Оттянул напоследок – чтобы половчее, прикинул, как согнуть коленки, и вдруг понял, что правда ничего не чувствует. Нет, не внутри. Снаружи.
Мейзель вынырнул из петли, потрогал горло – нет, ничего. Сухие, сморщенные от хлорной извести пальцы казались твердыми, не своими. Мейзель опрокинул умывальный таз, плесканув остатки пены на ноги, – и нашарил бритву, узкую, мыльную, скользкую. Опасную.
Оторвал от рубахи лоскут почище.
Закрыл предусмотрительно глаза.
И провел бритвой по предплечью – от локтя вниз, все усиливая нажим.
Порез запульсировал живой, веселой болью, под веками запрыгало черное, красное, тоже веселое. Мейзель, боясь грохнуться в обморок, торопливо нашарил заготовленный лоскут и, не открывая глаз, наложил тугую повязку.
Пальцы ничего не чувствовали.
Ничего.
Но абсолютно все могли.
Мейзель открыл глаза.
Засмеялся.
Достал из кармана пузырек с раствором хлорной извести. Встряхнул. Много еще. А потом еще купим – карцевскую. Самую лучшую. С фабрики на Пресне. И настоять непременно в холодной воде.
Спасибо, Матвей Яковлевич, дорогой. Царствие тебе небесное.
А мы еще поживем. Поживем.
Не завершив третьего курса, Григорий Иванович Мейзель вышел из медико-хирургической академии и покинул Санкт-Петербург, чтобы с отличием окончить медицинский факультет в Дерпте.
Мерзкий городишко.
Пальцы его, привычно сожженные хлоркой, потемнели, словно обуглились. Мудровский пузырек он всегда и всюду носил с собой. И только в Воронежской губернии уже, получив место земского врача (и славу лучшего в округе лекаря), догадался сменить охлоренную известь йодом.
Все остальные догадались десятки лет спустя.
Так что Мейзель действительно стал первым в мире врачом, на практике применяющим антисептику, – хотя не предполагал такой результат и никогда к нему не стремился. Он смазывал пальцы, чтобы лишить их чувствительности, а не для борьбы с заразой. Платил по счету, который сам себе и выставил.
Смывал позор йодом и кровью.
Про Каролину он вспоминал. Сначала часто. Потом реже. И реже. Пока не смирился. Как смиряются все.