Ей не казалось, она сердилась — за дурочку он ее принимает, что ли. Говорить такие банальности… Думает, она не знает, что чуть не в каждой книжке герои своим женщинам так говорят. Думает, уж совсем она необразованная, что ли. А она читала, много читала когда-то. От отца книг осталось — чуть не три стены, в комнате его самодельные полки, а на них — книги, книги, книги, только одна стена без книг, там окно. А в окно (только в это окно) видна крыша его домика. Была видна. Сейчас листва все затягивает, прячет от ее взгляда мир. Из окон первого этажа уже не видно гор. И с крыльца гор не видно.
Вспомнила, как он назвал ее маленькой обезьянкой — когда она не отпускала его, повиснув на шее, обхватив ногами его колени: отпусти, маленькая обезьянка… Это прозвучало так… Она не сразу узнала, что он поэт. Узнав, удивилась и ощетинилась. Долго не могла успокоиться. Поэт, пишет стихи, и — с ней. Она так была потрясена, что целый день говорила с ним не по-людски: о важном, важными длинными предложениями, вставляя всюду слово «ибо».
Стыдно, стыдно вспомнить…
Надя и сейчас покраснела. Вечерело. Моросил легкий дождик. Теплый дождик. Она была без зонта и прибавила шагу. Скорее, скорее домой. Ждет небось, припозднилась она сегодня.
А может, и не ждет — два дня уже она одна, он у себя работает. Бывают такие дни, когда ему почему-то не пишется при ней; даже если она в стороне от него — в кухне. Она бродит по дому, не зная, за что приняться, в конце концов тоже садится за работу, но прибегает к нему раз по десять на дню — просто, чтоб посмотреть на него, посмотрит — будто воды живой напьется, глядишь, и у нее работа пойдет живее.
Все это хорошо… Все бы хорошо… Но эта фотография…
Третьего дня он послал ее за какими-то бумагами в холодный свой дом, она выдвинула не тот ящик и на дне под тетрадями (обычными, общими, по сорок восемь копеек — ее очень удивляло, что стихи пишут в таких вот обыкновенных тетрадях) увидела лицо той…
В самом начале, когда ночи еще казались случайностью, когда каждый раз она мучительно ждала: придет — не придет, они рассказали каждый о себе. У той, которая и была истинной причиной его бегства сюда, в этот поселок, затерянный в горах, было сказочное имя — Хельга… Конечно, поэту и нужна женщина с таким именем…
Фотография, разорванная когда-то, была тщательно восстановлена: обрывки подогнаны один к другому и наклеены на плотную бумагу.
Снята она была в беге (стремилась к фотографу): волосы взлетели, лицо запрокинуто, рот разинут в хохоте. Невозможно было понять — красавица она или уродка. Надломленные пряди волос, точно светлые молнии, один глаз чуть выше другого, и вся она — будто сквозь решетку, асимметричную, легкую, но — решетку, кажется, еще мгновение — и женщина расшибется об эту, невидимую для нее, преграду.
Он говорил, что она высокая блондинка, старше его семью годами. Надя придумала из нее Горгону Медузу, с молниями в волосах.
Она надоела ему расспросами о той, он сказал: «Прошу тебя, хватит сыпать мне соль на рану…»
Он так сказал, хотя все время твердит, что излечился, что это она вылечила его, что ее — теперь любит…
А разве она спрашивала об этом…
Что же это… Ведь в первые ночи, когда он плакался ей о несчастной своей любви, не было у нее никакой ревности, только радость — что пришел, а теперь… И ведь она сама тогда же, вначале, в ответ на слова любви… сказала, что нет у них никакой любви, а просто они нужны друг другу как мужчина и женщина, и не надо никаких слов… А теперь…
Вот уедет он — и что тогда…
А он уедет.
Надя очнулась у самой калитки. Не заметила, как приехала домой, как миновала во тьме шаткий мостик — окно в доме не светилось. Не ждет… Значит, по-прежнему, работает у себя. Ну и хорошо: Надя ездила делать прическу — захотелось быть красивой, но дождь не прекращался, и от прически осталось мокрое место. Явилась бы ему чудищем морским.
Не узнала себя в зеркале: тумба на голове съехала набок, висюльки возле щек похожи на обрывки серпантина. Разворотила всю прическу, расчесалась, волосы опята закрыли полспины. Сколько раз зарекалась делать прически — не идут они ей, и вот опять… Все ждешь какого-то чуда. А чуда нет как нет.
Дождь потяжелел, стал крупнее, чаще, холоднее. Дорожка, бегущая вниз, к его домику, стала неузнаваемой: камни были не на своих местах, появились незнакомые ямы, рытвины. И зачем только надела она эти, на кожаной подошве, туфли, шла бы в галошах… Уже у самой калитки она поскользнулась и упала.
Ночь на дворе, ее до сих пор нету, а ему плевать. Сидит спокойно, пишет.
Надя распахнула дверь — и застыла на пороге.
Опять эта… И он как ни в чем не бывало сидит с ней — ликер пьют. Как тогда… Стул ее придвинут к его табурету. Надя захлопнула дверь, не переступив черты.
Домой приковыляла, до глаз промокшая.
Как он смеет — вот так. Как он может?.. Что вообще она в нем нашла… Никто бы не позволил так с собой обращаться, только она, дура…