Рэйдлер пользовался всеобщей любовью в тюрьме, а в былые дни своей вольной жизни был грозой всей Индейской территории. Он был строен, белокур и обладал нежным, точно девичьим, голосом; к тому же он был замечательно остроумен и всегда был рад оказать любому человеку услугу. Во время своей последней схватки с полицейскими он потерял три пальца на правой руке, а две пули ранили его в шею, повредив ему позвоночный хребет. После этого он двигался так, как будто страдал нарушенной координацией движений.
Биль Портер держался так же обособленно, как и в Гондурасе и в Мексике. Он вообще нелегко сходился с людьми; между ним и остальным миром точно была воздвигнута какая-то непреодолимая преграда, и никому не позволялось перешагнуть через эту стену, за которой он скрывал свои надежды, свои мысли, свои горести. Вот почему среди всех арестантов он больше всего любил былых разбойников с большой дороги. Эти последние постигли в совершенстве великую премудрость не вмешиваться в чужие дела.
Билли Рэйдлер, Портер и я провели немало счастливых часов в почтовой конторе. Там впервые открыл я иного Портера, того самого, который сделался затем О. Генри, великим юмористом.
Открытие это произошло довольно курьезным образом.
Я начал писать воспоминания о моей жизни бандита. Каждый заключенный непременно пишет, каждый из них считает, что жизнь его — истинная трагедия, необычайное приключение, полное захватывающего интереса. Я придумал необыкновенное заглавие для моей книги. Рэйдлер пришел от него в восторг, точно так же, как и от моей продуктивности.
Мои «наездники прерий» мчались вперед диким галопом. В некоторых главах было сорок тысяч слов и ни единого события, зато в других было не больше семи фраз, но зато столько же убийств.
Рэйдлер настаивал, чтобы в каждой главе было хотя бы по одному убитому, заявляя, что это создает успех книги. Наконец я принужден был остановиться.
— Если я еще кого-нибудь пристрелю, — заявил я, — у меня людей не останется!
— Я научу тебя, что делать, — ответил мне Рэйдлер, — лучше всего посоветуйся с Билем Портером: он ведь тоже что-то пишет.
В то время я считал себя несравненно более талантливым писателем. Я и не подозревал, что Портер помышляет о литературной карьере. В тот же день после полудня он заглянул к нам.
— Билли говорил мне, что вы пишете, — обратился я к нему.
Портер метнул на меня быстрый взгляд, и яркий румянец залил его щеки.
— Нет, я не пишу по-настоящему, а только пытаюсь, — отвечал он.
— Ах, вот как!
Во мне шевельнулась к нему искренняя жалость — к человеку, которому суждено было написать самые увлекательные рассказы, увидевшие когда-либо свет в Америке.
— Ну, а я тут задумал написать кое-что. Правду сказать, моя книга уже почти кончена. Зайдите к нам, и я вам прочту ее вслух.
Портер быстро вышел из комнаты, и я не видел его целых две недели.
Конторка, стул да решетка тюремной аптеки, а вокруг этой аптеки все пять палат больницы. В палатах этих от пятидесяти до двухсот больных самыми разнообразными болезнями. В тишине ночи раздаются стоны истерзанных людей, кашель истощенных чахоткой, предсмертный хрип умирающих. Ночная «сиделка» бесшумно скользит из одной палаты в другую, изредка возвращаясь в аптеку с лаконичным заявлением, что еще один из пациентов приказал долго жить. Тогда по коридорам разносится грохот тачки, на которой негр-вечник отвозил мертвецов в покойницкую. Конторка и стул эти помещались воистину в самом сердце леденящего отчаяния.
За этой самой конторкой ночь за ночью сидел Портер, и в этой жуткой тюремной обстановке смерти и жестокости расцветал ласковой улыбкой его гений — улыбкой, рожденной болью сердечной, позором и унижением, улыбкой, которая могучей волной, несущей с собой надежду и утешение, проникала во все людские сердца.
Когда волна эта впервые докатилась до Билли Рэйдлера и меня, мы искренне, без всякого стеснения, всплакнули. Я думаю, эта минута была одна из счастливейших в жизни О. Генри; А было так. Однажды в пятницу, после полудня, он зашел к нам в контору. Это случилось недели две спустя после того, как я предложил ему прочитать мои воспоминания.
— Полковник, соблаговолите выслушать меня, — заявил он со свойственной ему шутливой торжественностью. — Мне чрезвычайно ценно мнение моего товарища по перу. У меня здесь с собой кое-какая безделица, которую я хотел бы прочесть вам и Билли.
Портер был обычно так молчалив и так предпочитал слушать, в то время как говорили другие, что вас невольно охватывало искреннее чувство удовольствия при малейшем поползновении с его стороны к откровенности. Билли и я повернулись к нему и приготовились слушать.
Портер уселся на высоком табурете у конторки и осторожно вытащил из кармана пачку оберточной бумаги. Она была вся исписана крупным, размашистым почерком: едва ли можно было бы найти хотя бы одну помарку или поправку на многочисленных листах.