Он всегда следил за собой, одевался прилично и никогда не ходил растрепанным. Довольно сложное, между прочим, дело для человека, который не может посмотреть в зеркало, но Филипп старался, не распускал себя. Даже на этой пустынной дороге ему было стыдно за свой вид. Его ботинки, его костюм и рубашка – все осталось на запертом складе санатория. Взамен Филиппу выдали серую фланелевую куртку и пижамные штаны, слишком короткие, чтобы скрыть тесемки кальсон. Эти кальсоны и рубашка на завязках вместо нормального белья превращали его в пришельца из рассказов Чехова, который был бы смешным, если бы не был так отвратительно жалок. Краденые кроссовки, заношенные до состояния каких-то онучей (Филипп не знал точно, что такое онучи, но предполагал, что они выглядят именно так), оказались велики на несколько размеров. Пришлось распотрошить глянцевый журнал из приемной, чтобы забить бумагой лишнее место. На одной из страниц оказалась реклама навороченных электронных часов. Филипп видел эти часы в интернете и знал, что в них есть даже глубоко-метр. Он позволил себе секунду полюбоваться ими, прежде чем решительно затолкал лист в носок кроссовка. Жесткие сгибы гладких страниц уже натерли ноги до крови.
На лацкане куртки застыл шмат овсянки. Пятно, навевающее неприличные мысли, маячило на периферии зрительного поля, мозолило глаза, и в конце концов Филипп остановился и сковырнул его ногтем. Рискнул постоять еще пару минут, чтобы отдышаться. Пот катил по лицу, жидковатые волосы, которые давно пора было подстричь, прилипли ко лбу. Камуфляжная куртка, позаимствованная в будке охранника, оказалась слишком теплой для этого почти летнего дня. К тому же она воняла табачным перегаром и спитым кофе. Филипп снял ее и прицелился забросить в кусты. Ледяной ветерок тут же вкрадчиво скользнул по шее, обещая – ангину, воспаление легких, менингит. Филипп со вздохом просунул руки обратно в рукава.
Надо было идти, пока в санатории не спохватились и не выслали погоню. Это мама так говорила – «санаторий» – и печально поднимала красивые брови-ниточки.
…В августе мама говорит: его снова не взяли в школу для одаренных детей в Новосибирске – не дотянул совсем чуть-чуть, надо было больше стараться. Уже три весны подряд они с мамой и бабушкой торжественно садятся за круглый, покрытый кружевной скатертью стол. Его называют обеденным, хотя за ним никто никогда не ест; он стоит в самом темном углу комнаты, зажатый с одной стороны – маминой кроватью, а с другой – стеллажом с книгами. При свете настольной лампы с абажуром узорчато-матового стекла они втроем разбирают тетрадные листочки с сочинениями, диктантами, контрольными по алгебре и геометрии – только теми, за которые бабушка поставила пятерку. Выбирают самые лучшие, самые правильные, написанные без единой помарки. Вкладывают в конверт – не простой, а с короткими диагональными полосками по краям, красными и синими, с надписью «авиапочта». Мама аккуратно подписывает адрес; разбухший конверт получается мягким, наконечник ручки погружается в бумагу, и буквы выходят четкие, почти рельефные. Филипп облизывает марки (сладковатый клей отдает грибами, и губы еще долго остаются липкими) и передает бабушке, чтобы она приклеила их ровными рядами – целый выводок десятикопеечных и даже одну за пятьдесят. Конверт торжественно опускают в мамину сумку, чтобы она отправила его с работы специальной курьерской почтой, и бабушка с таинственной улыбкой скрывается на кухне. Вскоре оттуда доносится грохот старой кофемолки, сминающей сахар в пыль, а потом – шипение и шкворчание кипящего масла: бабушка готовит хворост, хрупкий и хрусткий, как сухие листья, весь в сыпучей сахарной пудре, бесконечно вкусный.
Надо просто хорошенько постараться, говорит той осенью мама, и весной они попробуют снова. Уж на этот раз все получится, – и представь, как обрадуется папа! А пока Филипп и дальше будет учиться дома. В первый момент он даже рад: ему хочется снова ходить в школу, как все, но… как там будет, в огромном городе на материке, в спецшколе, куда со всего Советского Союза собирают самых умных, самых талантливых? Вдруг он не потянет, съедет на двойки? Вдруг его снова будут дразнить жирным? Хуже того – вдруг одноклассники узнают, что он… ну, лежал в санатории? Это – трусливая, стыдная радость, и он скрывает ее за притворно опечаленным лицом.
Бабушка качает головой, и тайное облегчение от отсрочки исчезает без следа. Высокий, отливающий черной медью шиньон плывет под самым потолком – туда… обратно. Узкие бабушкины губы вздрагивают, сжимаются в бордовую нитку; резко проступают морщины вокруг рта. В них затекла помада – как будто тонкая красная сетка сплелась вокруг губ. Филипп думает, что он мог бы прочитать ее, расшифровать узлы и понять про бабушку что-то очень важное, то, что она всегда скрывает. Это плохие мысли: привычка писать и читать узелковые письмена – баловство, почти хулиганство, а у бабушки нет и не может быть никаких тайн.