Много времени спустя выяснилось, что кантор Шмуэл-Эля смеялся недаром: Шимеле переехал с семьей не в Одессу, а в Ржищев, маленькое местечко Киевской губернии, не так уж далеко от Воронки. Зачем понадобилась ему эта комедия с Одессой и Эфроси – придется спросить его детей, ибо самого Шимеле давно уже нет в живых.
19. Перемена места – перемена счастья
С чего это пошло, автор сказать не может, но Шимеле был только первым. Сразу же после его отъезда остальные воронковские обыватели начали поговаривать: «Перемена места – перемена счастья», надо бы перебраться в большой город – в Борисполь, в Ржищев, Васильков или еще подальше.
Детям Нохума Вевикова приходилось слышать и про их отца – рассказывали это под большим секретом, – что он собирается вскоре перебраться в Переяслав, большой город, откуда он переехал сюда, в Воронку, давно уже, когда дети были еще совсем маленькими. Эти разговоры заканчивались неизменно словами: «Перемена места – перемена счастья».
Детям Переяслав представлялся огромным, таинственным и полным прелести. «Переяслав – место, где можно заработать», – говорили между собой взрослые, а малыши прислушивались к ним. И хоть мало понимали, но все же чувствовали, что Переяслав – что-то замечательное. Это их радовало, и в то же время им было жалко расставаться с маленьким местечком, где они провели лучшие детские годы, золотую пору своей юности.
«Что будет, – думал маленький Шолом, – со старой воронковской синагогой, когда все евреи разъедутся? Кто займет их места у восточной стены? А гора по ту сторону синагоги – что с ней станется? А лавки? А клад?… Неужто пропадет такое добро, уготованное для евреев, лежащее столько лет глубоко в земле? Неужто все это сгинет, пойдет прахом?»
Как ни остерегались в доме говорить «о таких вещах» при детях они все же снова и снова улавливали: «Перемена места – перемена счастья…», «Доходы падают…» Почему когда меняешь место – меняется счастье, что такое собственно «доходы» и как они «падают», – детвора плохо понимала. Но по выражению лиц взрослых ребята догадывались, что за этим кроется что-то серьезное… Постоянно тихий, печальный, Нохум Вевиков стал еще тише, еще печальнее. Вечно согнутый, он теперь еще больше согнулся. На высоком белом лбу стало больше морщин. Он запирался вдвоем со своим младшим братом, дядей Нислом, курил папиросу за папиросой и все о чем-то советовался, шушукался с ним. В последнюю зиму Рабиновичи перестали приглашать весь город на проводы субботы. В праздник торы и на исходе кущей, правда, еще гуляли, дядя Нисл еще менялся со становым шапками и как будто даже танцевал с ним на крыше – но это был уже не тот праздник и не те танцы. Даже тетя Годл и та стала сдержанней, менее ядовитой… Вся семья как-то развинтилась. Одна лишь бабушка Минда держалась стойко, как дуб. Та же чистота и опрятность, тот же порядок, как всегда. Но субботние сладости были уже как будто не те: яблочки – подмороженные и залежавшиеся, а иногда чуть подгнившие, орехи подточенные, а в винных ягодах завелись черви… Молилась и совершала богослужения бабушка Минда, как и прежде: по своему большому опрятному молитвеннику, со смаком, во весь голос, как мужчина, громко разговаривала с творцом вселенной. Но даже молитва казалась уже иной. В семье что-то творилось, у Рабиновичей на душе была какая-то тайна.
Так тянулось всю зиму, пока, наконец, нарыв не вскрылся: истина всплыла, как масло на воде, и весь город узнал тайну: компаньон Нохума Вевикова по аренде вконец разорил его, или, попросту говоря, обокрал да к тому же перебил у него аренду. Это был красноносый еврей, никогда не вылезавший из полушубка. Звали его Гершл, но так как он произносил вместо буквы «ш» – «с», то его прозвали «Герсл». Тут весь город завопил:
– Реб Нохум, что вы молчите, почему не тащите его к раввину, на третейский суд?
Но когда дело дошло до раввина и до третейского суда, этот «Герсл» расхохотался всем в лицо и так грубо выругался, да еще с присвистом, что даже повторить неловко…
– Только мерзавец может себе такое позволить! – возмущался дядя Нисл, размахивая руками и затягиваясь своей неимоверно толстой папиросой. Он поклялся, что не будет Нислом, если этого негодяя, гультяя, грубияна не засадит в острог по меньшей мере на двадцать пять лет.
– Какой там «острог», какие «двадцать пять лет!» – охлаждал его старший брат Нохум, горько усмехаясь и также закуривая толстую папиросу. – Надули меня, напялили дурацкий колпак – теперь придется возвращаться в Переяслав. Перемена места – перемена счастья.