Я гнал их от себя. Почему я должен помнить об этих ста пятидесяти «подопытных лицах», когда в топках крематориев сгорели миллионы? Все ведь давно подсчитано. Выведены круглые цифры со многими нулями. Для сотен и десятков в них даже нет места. Все давно оплакано и списано в расход истории. Забудь! Не отходи от нормы!
Я завел строгий режим: прерывал работу на обед, ходил пешком, бродил по горам, глушил себя снотворным. Не помогало.
Мой приятель очень точно обрисовал, что происходит с нервами, когда непрерывно подавляешь желания, готовые вырваться из-под контроля разума. Меня лечили.
Есть превосходные лекарства. Они помогают убивать неуместные желания, возвращают норму и то, что называется «душевным равновесием»: полное безразличие к прошлому и будущему.
Я вернулся к работе…
23
— У тебя, говорят, махновцы завелись, — даже не поздоровавшись, начал Шамов разговор по телефону.
— Первый раз слышу.
— Уши заложило? Вот передо мной жалоба лежит, коллективная, слезами облита. Сейчас-то хорошо слышишь?
— Так точно, товарищ майор.
— Тогда послушай: «Полицейские Содлака с разрешения господина коменданта нагрянули на нашу деревню и отобрали коров. Даже расписок не оставили». Это же разбой! То, что с твоего разрешения, я не верю…
— Факт, изложенный в письме, был, но обрисован неверно.
— Как обрисован, значения не имеет. А если факт был, почему не доложил о принятых мерах? Виновных наказал?
— Не наказал и наказывать не собираюсь. — Я переждал, пока он обругает и меня, и Содлак, и полицейских. — Разреши объяснить?
— Будешь по-своему обрисовывать? Ну, давай, рисуй, послушаю, пока терпенья хватит.
— Некоторые кулаки, из самых лютых, у которых наши крепостные работали, сбежали. А скот свой передали как бы на хранение соседям, другим кулакам, до лучших времен. Надеются вернуться, когда все уляжется. А рядом деревня, где всех мужиков в лагерях загубили. Нищие вдовы с детишками. Доманович и решил передать тот самый скот, который «на хранении», этим вдовам.
— А с тобой согласовал?
— Советовался.
— А ты?
— Разрешения не давал, но и запрета не накладывал.
— Ну и хитер ты, капитан. Тебе бы в Наркоминдел… А ты точно знаешь, что забрали именно тех коров, чужих?
— Точно. Имею списки. Эти жалобщики уже ко мне приходили. Я их послал подальше, вот они и пошли к тебе.
Мне казалось, что я даже слышу, как Шамов почесывает свой крутой, коротко остриженный затылок. Так он обычно задумывался над трудной задачей.
— Разреши, Василий Павлович, изложить свои соображения. Они у меня задним числом объявились, когда жалобщики ушли. А тебе, может, пригодятся.
— Излагай.
— По существу эти брошенные коровы — трофеи наших войск. И те, кто их в свои стойла упрятал, тем самым утаивали наши трофеи. За это наказывать можно по законам военного времени. Если бы я им так сразу сказал, они бы в пояс поклонились и никуда бы не писали.
— Вот видишь, как у тебя голова задом наперед работает. Нарочно, наверно, умолчал, чтобы мне лишних хлопот подбросить. Трофеи… Трофеи должны трофейные команды забирать, — рассуждал он вслух.
— А это уже наше дело, кому поручим и как распорядимся — себе ли забрать, беднякам ли отдать. Я так считаю.
— Ты считаешь, а я расплачиваюсь… Добро! Моя канцелярия им ответит. Только ты за своим Домановичем приглядывай, а то он на скорую руку дров наломает.
— А как же не присматривать? Он без меня ни шагу.
— Без разрешения и без запрета? Хитер, ох хитер ты, гусь-хрустальный. Жму!
Шамов не ошибался, предостерегая меня против бурной деятельности Стефана. Каждый день у него рождались новые предложения, направленные к одной цели — поскорее установить в Содлаке социальную справедливость. И не только я мешал ему превратить свой город в оазис социализма. С каким гневом он рассказывал об одной семье, наотрез отказавшейся переселиться из своей развалюхи в дом бежавшего нациста.
— Рабы! — орал он. — Никак не могут поверить, что пришло новое время, что со старым покончено навсегда. Им легче поверить в конец света, чем в конец капитализма!
Я знал эту многодетную семью, о которой он говорил. Отец работал на канатной фабрике, зарабатывал гроши, и у ребят на четверых было две пары настоящей обуви. Все они выглядели какими-то пришибленными, все еще боялись заходить в районы, где жили «почтенные люди», низко им кланялись, даже между собой разговаривали вполголоса.
— Боятся! — объяснял Стефан. — Всего боятся. Знаешь, о чем между собой шепчутся? Русские уйдут, швабы вернутся, Домановича опять посадят в тюрьму, а начальником полиции снова станет фашист. За все полученное сейчас придется отдавать втрое больше. Господа останутся господами… Как я их ненавижу, этих обывателей! Так им рабскую психологию привили, что каленым железом не выжечь.
— Ты слишком торопишься, Стефан, — убеждал я его. — Психологию не выжигают… Десятилетия нужны.
— Нет у нас этих десятилетий. Так будем топтаться — ничего не добьемся. Как хочешь, а я этих «предпринимателей-социалистов» на порог нашего Дома не пущу.