Я посетил недавно столицу Рура. Подолгу смотрел на монументальные фасады нынешних западногерманских концернов. Каким бы мелким шрифтом ни выводили на их стенах имена людей, погибших в этих кузницах войны, — все равно места не хватило бы.
С Лидой все ясно. А вот о детях ничего пока не знаю. Ищу, втянул в поиски многих, не может быть, чтобы не нашел. И до сих пор не могу ответить на вопрос мамы: «Почему убили Йозефа?»
На днях я нашел остатки делопроизводства отделения гестапо, занимавшегося Содлаком. Наверно, всю мою послевоенную биографию и выбор факультета и профессии определила мечта найти этот архив. Но рассчитывал я на большее.
Список казненных составлен по обычной форме. Все пронумерованы. Йозеф значится первым. Точно указаны даты и место рождения. Ни протоколов допросов, ни обвинительного заключения. Только лаконичная преамбула: «Нижепоименованные лица казнены 28.XI.43 за участие в подготавливавшемся акте саботажа».
Это было уже нечто новое: «акт саботажа». О помощи партизанам ни слова. Акт саботажа. О нем в Содлаке никто не упоминал. Какого саботажа? Где? В чем он должен был выразиться? Тебе легко представить, как дотошно просматривал я одну бумажку за другой в поисках ответа на эти вопросы. И ничего не нашел, если не считать фразы в письме, казалось бы не имевшем никакого отношения к делу Йозефа: «Кстати, допросы коммунистов из Содлака полностью подтвердили донесение доктора Пуля от 15.IX.43».
Никаких других «коммунистов из Содлака», кроме группы Йозефа, в тот период не допрашивали. Кто-то из них не выдержал и подтвердил донос доктора Пуля. Но кто такой Пуль? В Содлаке такого не было. В штате гестапо он тоже не числится. Ни в каких других бумагах он больше не упоминается.
Вместо того чтобы работать над книгой, я ищу Пуля. Буду искать, пока не найду. Не значится ли эта фамилия в твоих дневниках? Может быть, кто-нибудь упоминал о нем во время твоего комендантства? И о саботаже. Нет ли у тебя каких-нибудь соображений на сей счет? Перетряхни старое, друг, это очень важно…
19
Во время одного затянувшегося приема устали мы оба — и я, и Лютов. В приемной кто-то еще сидел, но я уже ничего не соображал — часа четыре переключался с одной темы разговора на другую, вникал в разные кляузные дела и выдохся. Лютов тоже охрип и стал сбиваться в переводе. Я велел передать, что прием на сегодня прекращаю, и попросил Любу принести кофейник, всегда стоявший у нее наготове. Мы погрузились в тишину, нарушаемую только позвякиванием ложечек.
Лютов ненадолго отлучился и вернулся в приподнятом, общительном настроении. Уже после первой чашки он с некоторой робостью сказал:
— Простите, господин комендант, за нескромный вопрос… — Он замолчал, не решаясь закончить.
— Спрашивайте уж, коли начали.
— Удивляет меня, неужели у ваших интендантов не нашлось для вас чего-нибудь более внушительного, чем эта куцая гимнастерка и солдатские сапоги? Вам, наверно, не приходилось видеть немецких комендантов.
— Не имел чести.
— Ваше счастье. А у них каждая мелочь продумана. Достаточно было на мундир или фуражку взглянуть, чтобы трепет наполнил душу.
— Для вашего сведения, в этой гимнастерке и сапогах я вышел из госпиталя и переодеться пока не успел. А главное, это мне ничуть не мешает, хотя бы потому, что трепета мне не нужно.
— Без трепета нельзя, — убежденно сказал Лютов. — Если вас бояться не будут, ничего вы тут не добьетесь.
— А я ничего добиваться не хочу, кроме того, чтобы о Красной Армии осталась хорошая память. Не о моем мундире и сапогах, а об армии, о советских людях. Вам это понятно?
— Мне многое непонятно, — признался Лютов после некоторого раздумья.
В эту минуту к нам прорвался совсем ветхий старичок, усохший и скрюченный, как лимонная корка. Дежурный не удержал его силой только потому, что говорил он на чистом русском языке. Он заковылял к столу и прилип к нему на добрых полчаса. Из бумажек, которые он выложил передо мной, из объяснений, высказанных с той торопливостью, которая подхлестывает человека, боящегося, что его вот-вот выгонят, я понял, что он из эмигрантов, военным не был, дворянином не был, из купцов, застрявших за границей случайно. А просит он разрешения вернуться в Россию.
Мне он не давал вставить ни одного слова и твердил одно и то же, должно быть заранее много раз повторенное про себя:
— Коленопреклоненно прошу, господин комендант. Уважьте нижайшую просьбу старого русского человека. Всеми святыми заклинаю, пустите в Россию. У меня в Петербурге дом на Кирочной. В прошлом, разумеется, — не мой он сейчас, и не нужен он мне. Но отлично помню: в подвальном этаже дворники жили. Убедительнейше прошу, разрешите мне дворником там пожить. Сам выйду с метлой, вылижу все. Я умею, вы не сомневайтесь. Дворником! Самым младшим дворником! Убедительно! Сделайте милость. Мне бы только глянуть на Россию и кости упокоить. Ничего мне не нужно, совсем ничего. А корку хлеба я заработаю. Дворником. Убедительно!