Как я ему ни объяснял, что вопросами репатриации не занимаюсь, что нужно подождать, пока кончится война, что сейчас не время и никто его в Ленинград не пустит, — он талдычил свое, смотрел на меня умоляюще, то складывая ладони, как будто молился, то падая на колени, и все говорил, говорил, пока я под руку не выпроводил его из кабинета.
Я уже собрался заняться другими делами, когда Лютов, кажется впервые при мне, рассмеялся ехидным, дребезжащим смехом.
— Что это вы? — удивился я.
— Дворник насмешил. Я этого дворника знал, когда он миллионами ворочал, конюшню рысаков имел.
— Ничего смешного не вижу. Одолела тоска по родине, чувство естественное для всякого нормального человека.
— Вы хотите сказать, что я урод, — насмешливо уточнил Лютов.
Я промолчал, побоялся, что он опять истерику закатит.
— А если я самый нормальный человек и есть, а уроды это вот такие? — Лютов махнул рукой в сторону двери, за которой скрылся бывший петербургский домовладелец.
— И это естественно, — заметил я, — каждый ненормальный всех остальных считает психами.
Я ждал, что он рассердится, но этого не случилось. Наоборот, он стал еще почтительней.
— Я покорнейше прошу извинить меня за недавнюю сцену… У меня случаются болезненные приступы, о которых потом горько сожалею… Результат старых ранений… Я ценю ваше благосклонное ко мне отношение и почитаю закономернейшими ваши вопросы, даже заданные из любопытства. — Он ждал, видимо, вопросов, а я не хотел их задавать. — Я, когда еще только представлялся вам, доложил все без утайки, ожидал, признаюсь, что вы меня арестуете и спишете в расход. А вы… удивили… А сегодня еще этот дворник… Если у вас не пропал интерес, о чем молчу, могу поведать.
До обеда времени оставалось много, и я кивнул — говори, мол, послушаю от нечего делать.
— Придется начать издалека… Вам не понять, с какими чувствами шли мы под белые знамена, — начал он.
— Где уж мне понять, когда вы под этими знаменами моего отца повесили и всю деревню перепороли.
Не думал я этого говорить, как-то само вырвалось. Отца своего я не помнил, года три мне было, когда его мамонтовцы убили, и родился я не в деревне, а в городе, никакой злой памяти о гражданской войне у меня не осталось, а тут вдруг всплыло. Лютов испуганно замолчал.
— Ничего, — успокоил я его, — дело давнее, винить вас не собираюсь. Так что вы там о чувствах?
— Все верно — и пороли, и вешали… Я хочу сказать, что побуждали меня к борьбе с большевизмом самые чистые и благородные чувства. Убежден был, что их власть знаменует конец России, конец всему. Ни ум, ни сердце не могли смириться с тем, что мою родину продают немцам.
— Кто это продавал?
— Большевики, разумеется. И в другом был уверен — не сможет, да и не захочет восставшее быдло оборонять свою страну… Вам это странно слушать, но я не лгу.
— И долго вы так заблуждались?
— Даже после новороссийского разгрома верил еще. Нет, не в победу белого оружия. На это надежды развеялись раньше. Верил, что пребываю в стане великой России, что с нами — побитыми, униженными, оборванными, завшивевшими — весь ее ум, и совесть, и честь… Удивляться будете, но это так… Потом красные взломали Ишуньскую позицию, начался наш последний драп к портам Крыма… А я все еще верил. Хотя, если уж полную правду говорить, верил больше из упрямства, а точнее — из страха, боялся потерять последнюю опору… К тому времени я глаза лишился, не гож стал для строевой службы. По протекции попал в штаб корпуса. О Кутепове слыхали?.. Был я какое-то время при нем. Так что заключительный акт трагедии я наблюдал сверху, и все стало виднее. Тогда и начал прозревать. Как после операции на глазах, когда повязку снимают.
— Еще в Крыму? — удивился я. — Что ж вас за границу понесло?
— Вы не так меня поняли… Человека я тогда в подлинности его увидел. Предстал он перед глазами, как голенький. Не совсем еще, но почти.
— Вы яснее, о каком человеке говорите?
— Обыкновенном. Как таковом. О венце творения, имя коему легион. В Ялте бывали?
— Приходилось.
— Ну, тогда представляете себе: горы, море, кипарисы… А другого представить не сможете. Среди всех этих красот кишмя кишело все лучшее, что родила Россия. Цвет армии и общества. Светлейшие умы. Куда ни плюнь, всенепременно попадешь в государственного деятеля, либо в профессора, либо в писателя — недавнего властителя дум. Великие актеры. Композиторы. Имена, известные всей Европе. А какие женщины! Их выхаживали отряды нянек, бонн, француженок, англичанок. Отпрыски титулованных фамилий, занесенных на скрижали отечественной истории.
У Лютова зачесалось все тело. Он елозил по спинке кресла и совсем потерял контроль над своими руками — скреб ногтями предплечья, бедра.