Самолеты с черными крестами настигли беженцев внезапно — зашли сзади, со стороны солнца, на такой высоте, что были видны лица летчиков. Четыре самолета один за другим проносились над дорогой и били из всех пулеметов. Этому скопищу женщин и детей некуда было деться. Самолеты заходили несколько раз и стреляли, стреляли, стреляли, пока не убедились, что полегли все — и люди и животные. Опасаясь, видимо, как бы лежавшие не притворились убитыми, летчики напоследок обстреляли их еще раз.
«Товарищ лейтенант!» — окликнули меня солдаты. Я подошел. На обочине лежала еще одна женщина. Она упала, прижав к себе годовалого мальчонку и тяжелым плечом придавила его правую ногу. Мальчик был жив. Он уже не мог плакать, не мог кричать. Он только слабо ударял свободной рукой по материнскому плечу и чуть слышно сипел: «Мамка, мамка»…
Мы оставили раненым бинты, консервы и поехали. Все молчали. Бывают состояния души, когда любые слова кажутся не к месту, изношенными. В такие минуты нет слов сильнее молчания. Мы часто вот так молчали в те дни отступления. И убеждены были, что, когда доберемся до немецких городов и деревень, до питомников, где выращивались такие убийцы, никого в живых не оставим. А приблизились вплотную — и увидели просто людей. Иди разберись, кто из них в чем виноват. Куда-то ушло, растаяло ожесточение. Остались — боль и смятение в мыслях.
Теперь я смотрел на широкое, запруженное машинами шоссе, на медленно бредущих людей, а видел окровавленную проселочную дорогу. Почему я должен жалеть этих, живых? Только потому, что они идут, изнемогая под бременем своего барахла и своей вины?
Их никто не гнал. Сами испугались. Расплаты за преступления своих сынов испугались. Идут к себе, в свои села, где ни один дом не подожжен красноармейской рукой. За это уж можно было поручиться: и приказа такого варварского никто бы в нашей армии не отдал, и ничья рука не поднялась бы жечь мирное жилье только потому, что оно чужое. Придут, опомнятся от страха и снова заживут… А наши сейчас возвращаются на пепелища, в зону пустыни, заранее спланированную и с усердием созданную. Нет, не знаете вы, что такое горе… Иди, иди, старик, задыхайся под своим рюкзаком. Плачь, старуха, над тюком, которого не дотащить тебе до дома. Ты идешь не в Майданек, куда гнали сотни тысяч таких же старух твои внуки. Не жаль мне вас.
Так я думал и в то же время с неожиданной теплотой смотрел на беленькую полоску Володиного подворотничка. Не мог себе простить, что не осмелился сказать Нечаеву то, о чем сказал этот паренек, сидевший за баранкой.
5
Я остался один на безлюдной площади. Растаял вдали шум мотора, и на меня навалилась жутковатая тишина чужого города. Попутная машина должна была высадить меня в Содлаке часов в пять дня. Но по дороге меняли колеса, продували карбюратор, закусывали на травке, и прибыл я в свою вотчину ночью, в двенадцатом часу.
Городок то ли спал, то ли притаился. В лунном свете, наполовину прикрытый густыми тенями домов и деревьев, он казался еще загадочней, чем в ту минуту, когда я впервые услышал его название и увидел крохотную точку на карте. Не зная, куда направиться, я положил у ног вещевой мешок, достал папироску и стал возиться с зажигалкой, щедро разбрасывавшей искры, но не дававшей огня. Вдруг из темноты высунулась рука с отлично горевшим фитилем. Передо мной предстал полицейский, в форменной куртке с ремнями. Он вытянулся, перехватил зажигалку левой рукой, а правую вскинул к козырьку фуражки, старательно вывернув ладонь и растопырив пальцы.
— Прошу, пан комендант!
Я прикурил, подивился про себя, откуда он знает, что я комендант, и сказал:
— Веди в гостиницу. Отель! — добавил я для ясности.
Он понимающе кивнул, неразборчиво залопотал, хотел было взять мой мешок, но я не отдал. Он повел меня по темной аллее, звучным топотом сапог извещая город о прибытии коменданта. Но сквозь этот топот мне послышалось шарканье других шагов. И ощущение появилось, будто кто-то сверлит мой затылок глазами. Я круто обернулся и приметил вдали прятавшихся за деревьями людей.
— Кто? — строго спросил я полицейского, показывая назад.
Он с досадой отмахнулся и грозно рявкнул в темноту.
— Постой! — приказал я ему и крикнул сам: — Эй, вы! Подите сюда, чего прячетесь?
Робко подталкивая друг друга, к нам приблизились человек пять. Один из них, длинный, узкоплечий, вышел вперед, протянул мне руку, неожиданно крепкую, затвердевшую в работе.
— Гловашко, — представился он, — Петр.
— Здравствуйте, Гловашко. У вас ко мне дело есть? Что-нибудь срочное?
— Славяне мы, славяне, — заговорил он, не отпуская моей руки.
За время поездки я не раз слышал слово «славяне», произносимое как пароль дружбы и братства. Вначале меня смешили эти поспешные заверения в нашем «кровном» родстве, которыми люди разных национальностей старались отмежеваться от немцев и завоевать доверие русских солдат, но постепенно привык и теперь не удивлялся, слушая Гловашку. Чтобы у меня не осталось сомнений, он уточнил: