Когда мы подошли, наконец, к S. Maria delle Grazie — какое бесконечное путешествие! — я вдруг и как-то сразу оказался в атмосфере конца XV — начала XVI века, и вся моя усталость мгновенно прошла. Вошли в Cenacolo [Трапезную – итал.] — Сергей Павлович в особенном, тихом, благоговейном настроении, которое передавалось мне и заражало меня. Я вообще заметил, что присутствие Дягилева или электризовало меня и как-то чудесно подымало и заставляло по-особенному смотреть и видеть, проникать в самое святое святых того, что мы смотрели, или парализовало меня, заставляло ничего не видеть; иногда длительные объяснения Дягилева мне ничего не говорили, а иногда два-три слова, намек и даже молчание — особенное молчание! — заставляли меня глубоко и радостно переживать художественное произведение. Мы сели в Cenacolo перед «Тайной вечерею» Леонардо да Винчи... Первое моё впечатление от «Тайной вечери» не было сильным; но чем дольше я сидел и всматривался в неё, стараясь угадать, какой она была, когда Леонардо да Винчи написал её, тем она мне все больше и больше говорила,— может быть, мне передавались мысли и настроения Сергея Павловича, может быть, я сам себе внушал, а может быть, это было непосредственное воздействие величайшего гения, но, чем больше я смотрел, тем труднее мне было оторваться и тем больше я приходил в какое-то тихое восхищение. Наш первый день в Милане кончился. На следующий день мы рано встали, и Дягилев прежде всего повел меня осматривать громаднейший и прекраснейший театр «La Scala» — театр, в котором «вы когда-нибудь, и, надеюсь, скоро, будете танцевать». Из театра мы отправились в знаменитую [галерею] Брера. Дягилев был моим гидом и «показывал» мне своих любимых мастеров, преимущественно ломбардцев,— Сергей Павлович именно «показывал» мне, а не смотрел сам на картины, которые он знал наизусть и которые ему уже ничего нового не могли сказать, и немного беспокойно даже заботился о том, какое впечатление они произведут на меня, пойму ли я, почувствую ли, оценю ли их. Должен вперёд сказать, что я в общем понял мало и должен был бы разочаровать такого исключительного ценителя Прекрасного. Мы начали с осмотра фресок Бернардино Луини, которого я уже успел накануне полюбить. Со свежими силами, отдохнув за ночь, я внимательно, хотя и бегло (Сергей Павлович все время торопил меня), осматривал каждую картину, но, кроме того же Луини («Мадонна со святыми»), во всех первых четырёх залах ничего не произвело на меня большого впечатления. В следующей, пятой зале громадное впечатление произвела на меня страшная картина мёртвого Христа, снятого с креста, Мантеньи. Я её сразу — издали — увидел, как только вошёл в залу, и, пораженный, вскрикнул:
— Сергей Павлович, что это такое? Неужели это старая итальянская картина?
— Конечно же, почему и что вас так поражает в ней?
— Но ведь это же совсем современный реализм. Ведь это совершенно мёртвый Христос, который никогда не воскреснет. Неужели Мантенья был атеистом?
— Когда вы увидите другие религиозные картины Мантеньи — а их много у него,— вы поймёте, что он совсем не был атеистом и что он был глубоко и сильно, но очень своеобразно религиозным,— конечно, не той снятой, молитвенно-чистой, наивной религиозностью, как небесно-голубой Фра Беато Анджелико.
Новое удивлёние перед купальщицами Б. Луини и новое восклицание:
— Как, неужели и это Италия XVI века? Да ведь это Пикассо, самый настоящий Пикассо!
— Да, если хочешь, это Пикассо XVI века, если понимать под Пикассо новое художественное явление, нарушающее и разрушающее привычные формы. Но в этом смысле в XV и XVI веках итальянского искусства было много Пикассо.
Все остальные залы Брера скользнули как-то мимо меня. После долгого завтрака в галерее Виктора Эммануила Дягилев повёл меня в Амброзиану [имеется в виду Амброзианская библиотека в Милане – ред.]. Я ещё не успел отдохнуть от впечатлений музея Брера, чувствовал усталость и в ногах и в голове, и моего внимания хватило только на «codex atlanticus» [Атлантический кодекс (лат.)] — на собрание рисунков и автографов Леонардо да Винчи.
С грустью уезжал я вечером в Турин — в мертвый, ещё более ставший для меня пустынным и скучным город. Поездка дала мне многое: общение с Сергеем Павловичем, Милан, Ломбардию, Леонардо да Винчи, Лунин, Мантенью, — но эта же поездка дала мне и грусть, неудовлетворенность. Я ожидал большего и от Сергея Павловича, и от Милана, и, главное, от самого себя, не сумевшего всё воспринять и оценить (не разочаровался ли Дягилев во мне?). Вернувшись в мою одинокую туринскую жизнь, я ещё живее почувствовал неудовлетворенность и нескладно, неумело написал об этом Дягилеву. Через несколько дней получил от него ответ. Привожу его не столько потому, что он сразу поднял моё настроение и прогнал все сомнения, сколько потому, что он является характерным для взглядов Дягилева на образование артиста: