Досталось и графу Кутайсову. Хвалили его, жалели о нем, но и сильно осуждали. Мало того, что он скакал по всем передовым батареям да еще с пехотой вздумал отбивать взятые неприятелем наши батареи. К нему пристал и генерал Ермолов. А кажется, что там дело обошлось бы и без них. Были там непосредственные защитники: славный генерал Раевский, генерал Паскевич и генерал Васильчиков; был там начальник 24-й дивизии генерал Лихачев и этой же дивизии бригадный генерал Цибульский, человек простой, но заслуженный и храбрый.
Про убитого младшего Тучкова говорили, что он удалью был похож на Кутайсова. Старшего Тучкова очень жалели; его сравнивали с генералом Дохтуровым; говорили, что он такой же рассудительный и хладнокровный и если был убит, то не от своего неблагоразумия, а по определению судьбы. Вспоминали и других, как убитых, так и раненых начальников, всем вообще отдавали полную справедливость и жалели о них. Не забыли убитого начальника штаба нашего корпуса, умного полковника Монахтина, и взятого в плен почтенного старика Лихачева.
Такие разговоры наводили на душу какое-то грустное расположение. Однажды собралась нас порядочная компания и засиделась у огня до самой ночи. Погода была прекрасная; на небе ярко блистали звезды. Тут я вспомнил про нашего убитого доброго подпоручика и сказал: «Вон та звезда, на которую он помещал душу, как будто предчувствуя свою судьбу. Может быть, теперь душа его смотрит на нас и нам сочувствует». Штабс-капитан подхватил: «Я полагаю, не только его душа, но и души всех наших убитых, как генералов, так и товарищей, носятся над нами. Сочувствуют нам и готовы нас одушевлять и, вероятно, не оставят нас, пока мы не выгоним французов из России».
Доктор начал говорить: «В мире ничто не пропадает: тело, по смерти человека, разлагается на свои составные части; земляные обращаются в землю, воздушные в различные газы, а бессмертные части разума или нашей души обратятся к своему Божественному началу. Но если души сохраняют сознание о прошедшем и настоящем, то незавидна их участь. Довольно уже они натерпелись в земной жизни, чтобы терпеть еще и в загробной». – «Отчасти и правда, – сказал майор-лифляндец. – Что за радость им знать, как страдают ближние и родные, убитые и раненные в предсмертных муках, тем более что помочь им они не могут. Лучше пребывать им в забвении». – «Вы заноситесь слишком высоко, – возразил доктор Софийский. – Мне самому приходят в голову такие неразгаданные мысли, и, чтобы избавиться от них, я выпиваю стаканчик крепкого, что и вам теперь советовал бы». – «Высокое слишком неопределенно, – сказал наш штабс-капитан. – Смотрите вверх: планеты высоко; большие звезды, которые там видите, несравненно выше, а малые еще неизмеримо выше, и высоте нет конца. Что же дальше? Неужели пустота? Но и пустоте должен ли быть предел или нет?» – «Вы задаете такие вопросы, которые выше нашего разума, – отвечал доктор. – По моему крайнему разумению, пределов высоте в мире нет, как нет и начала. Мир из века веков был, есть и будет, как и Высочайшее существо в мире и во всем, от самых величайших до самых малейших предметов, даже во мне, грешном». – «Я согласен со словами моего товарища по ремеслу, – сказал доктор Софийский, – что наши души присоединятся к своему началу, от которого произошли. А будут они существовать или нет – до того мне нет надобности. Совет же мой: как заговорили о душах, то следовало бы их помянуть обычным порядком». Все на это изъявили согласие, подали горячей воды и рому, помянули души убитых и поздно уже разошлись.
Были у нас знакомые, служившие еще в Финляндии под непосредственным начальством генерала Барклая де Толли. Некоторые служили с ним в Прусской кампании, в том числе и наш штабс-капитан бывал у него в отряде. Все отзывались о нем как о добрейшем и благороднейшем человеке, храбром и распорядительном генерале. А тут вот какая постигла его участь. «Барклай – нерешителен, Барклай – мнителен», – говорили одни. «Барклай – трус», – говорили другие. Трусил он, однако ж, не за себя, а за вверенных ему людей. Были между солдатами такие, которые называли его изменником, но офицеры – никогда. Все толки происходили, по моему мнению, от сильно развитого патриотизма. Его винили за то, что он отступал, а почему он отступал – это было скрыто. Начали соображать, как мог Барклай де Толли стать против Наполеона, зная еще нерасположение к себе войск? Даже фельдмаршал Кутузов, при общем к нему расположении, получив подкрепление, едва мог удержаться под Бородином. Все очень жалели о постигшей Барклая де Толли участи.
‹…›
Барклай де Толли от Немана до Царева Займища спас русскую армию от многочисленного неприятеля; без чувствительной потери он везде с успехом отбивался. Во все время отступления можно осудить его только за нерешительные движения около Смоленска. Но и это он делал, кажется, для того только, чтобы успокоить общий ропот и нетерпение.
‹…›