Когда на черную стену перед ним упал настоящий солнечный свет, вождь почувствовал, что позади него, а вернее внизу, там, в мягком и тихом мраке, осталась что-то очень важное, старое, привычное. А здесь, наверху, начинается неизвестное. И что бы сейчас ни произошло, вернуться туда, вниз, по тем же скобам будет уже невозможно. Потому что того, что осталось внизу, уже нет. Оно исчезло, как исчезает всякое человеческое прошлое.
Он вдохнул полной грудью, с болью, потому что сажа больно щекотала глубоко под ребрами, и вдруг оказался перед краем трубы. Прямо перед ним Дуди осторожно, прижимаясь животом к железной кромке, переваливался наружу. Вот он махнул рукой, бросая вниз ненужный больше распиратор, и его голова скрылась из виду. Алешка выглянул: со всех сторон над ним разбегался купол пронзительно синего неба и упирался на горизонте в изломанную спину горного хребта. Поселок лежал в выгнувшейся лодочкой долине, как сложная заводная игрушка. Маленькие цветные человечки ждали у кукольного домика остановки автобус, который неспешно пылил по смешной узенькой полосе голого грунта. Вот один из человечков задрал булавочную головку и указал рукой-тычинкой прямо на Алешку. «Надо спускаться», — подумал вождь.
Индейцы уселись на серый бетонный фундамент, солнечное тепло которого ощущалось сквозь штаны. Стали болтать ногами. Несколько минут все молчали, ошеломленные. Прямо над ними уходила в бесконечную высь черная железная труба. И руки, натруженные о бесчисленные ступени-скобы, горели, как будто к ним привязали горчичники.
Алешка никак не мог понять, почему там, наверху, он не заметил чертика, к которому хотел прикоснуться всю сознательную жизнь. Он задирал голову вверх, но отсюда не видно было — стоит ли все еще чертик в своем дымном поднебесье. И еще он думал: «Как Дуди узнал, что у меня распиратор сломался?» Но мысли о чертике были все же важнее, и он думал их больше.
Индеец Дима, ухмыляя толстое хитроглазое лицо, вспоминал, как его брат Ганя с хлюпаньем бил кулаком по бледной щекастой роже Леши Ильгэсирова.
— Абас! — говорил плечистый тяжелый Ганя, когда попадал Ильгэсирову кулаком в зубы.
Это ведь очень неприятно — царапать кулак о резцы такого мерзкого человека, как Леша Ильгэсиров. К тому же и зубы у грозы поселковой детворы были мерзкие — желтые и с черным налетом.
— Сидьенг кигхи! — взахлеб рассказывал Дима старшим братьям, когда объяснял, почему Ильгэсиров заслужил наказания. — Это сволочь такая! Он меня ударил!
Потом Дима подумал и добавил:
— И Дуди! Дуди тоже ударил, убай!
— А кто такой этот Дуди? Он ведь не русский? — кривил умное и нахальное лицо Мичил.
— Я не знаю, — отмахивался Дима. — Какая разница! Дуди — он из какой-то двинутой горной национальности. А Ильгэсиров — эвен!
Ганя и Мичил с улыбкой переглядывались.
— Не бойся, — сказал потом Мичил, — с Ильгэсировым Ганя поговорит. Таких уродов надо ставить на место.
Где место Леши Ильгэсирова — определить было трудно: от Ганиных ударов он перекатывался по земле то в одну сторону, то в другую, иногда вскакивая на короткие ножки и порываясь бежать. Ганя его настигал в два шага, валил могучим рывком за одежду и бил ногой. Место экзекуции с трех сторон окружали привычные северные контейнеры — рубчатыми железными стенами в пятнах ржавчины. Когда от очередной зуботычины эвен Ильгэсиров укатился к одной из этих стен и замер там неопрятной жирной кучей, Ганя весело улыбнулся и сказал младшему брату:
— Я его все-таки вырубил.
Вырубленный вдруг снова подскочил и бросился бежать.
— Эй, тохто! — помахал ему в спину Ганя, в этот момент особенно похожий своей осанистостью и благородной мордатостью на былинного якутского боотура. — А поговорить?
— Эбюсь омор!!! — крикнул через плечо Леша Ильгэсиров слова, которые должны были означать по-якутски страшное ругательство, но были настолько исковерканы эвенским произношением, что Ганя половину вечера размышлял над тем, что же именно ему предложил сделать обиженный и униженный враг.