Позже, когда я поступил в гимназию и мои представления о легкой атлетике расширились, я любил тренироваться на этой дорожке в тройном прыжке, следя за тем, чтобы никто меня не увидел. Эта осторожность была просто-напросто боязнью показаться смешным. Она появилась у меня в один прекрасный вечер, когда я, набегавшись, как обычно, возвращался домой, замедлив по своему обыкновению шаг около нашего сарайчика, где стояли кадки с соленьями — по большей части с капустой, — где держали картошку и лук, припасенные на зиму. Возле сарая возвышалась акация с редкими ветвями; я легко взбирался на нее — это был мой наблюдательный пункт, откуда я видел почти весь поселок и даже школьный двор. Миновав сарайчик, я окидывал рассеянным взглядом ульи, вокруг которых росла ночная красавица, крался мимо свинарника и курятника, открывал калитку и оказывался перед домом, а вернее, перед тремя — на две квартиры каждый, расположенными метрах в двадцати друг от друга. В нашем доме жила еще семья господина Марчи, шофера комбината. Как ни странно, но дома не были обнесены заборами. Может, начальство комбината запрещало заборы — как знать? — потому что иначе трудно себе представить, что люди — в том числе и мой отец, — которые только тем и занимались, что чинили заборы вокруг садов и курятников, не огородили собственные жилища. Хотя в общем-то ни дома, ни сады, ни дворы не были их собственностью, все принадлежало комбинату; они же были всего-навсего «квартирантами», правда, очень давними квартирантами, которые вносили чисто символическую квартплату, давно уже приобрели замашки владельцев и тряслись над каждой доской, над каждым деревом в саду и даже над теми деревьями, что возвышались напротив дома, в Аллее.
В один из летних вечеров я вернулся домой, набегавшись, как обычно, по тропке вдоль речушки, и застал отца сидящим у крыльца на скамейке — каждое семейство, как оно и подобает выходцам из деревни, имело свою собственную скамейку, и они симметрично располагались по обе стороны от крыльца. Не знаю почему, но я всегда чувствовал угрызения совести, если надолго уходил из дома; и хотя меня никогда не ругали за это, я считал, что есть в чем меня упрекнуть: хозяйство у нас было чуть ли не натуральное, и для такого парня, как я, всегда бы нашлась работа.
Солнце садилось, и крупную фигуру отца будто обволакивал на сером фоне стены желтоватый свет. Отец редко когда усаживался отдохнуть, обычно он что-то делал по хозяйству и молчал при этом часами. Поманив меня рукой, он сказал: «Поди-ка сюда, голубчик». Обращение «голубчик» было верным признаком неблагополучия. «Да, отец», — сказал я, набираясь храбрости, и пошел, украдкой разглядывая его большое, непроницаемое лицо. В конце концов у меня каникулы, — думал я, — уроки делать мне не надо, я, в конце концов, еще маленький, имею право и побегать; но я совсем не был уверен в своей правоте, с детства мне внушали, что добропорядочные люди не бегают попусту, что они всегда заняты делом, а главное в жизни — это чувство долга, а те родители, которые попустительствуют своим детям, всячески их балуя, достойны порицания, так как не только портят своих детей, но и посягают на испокон веку установившийся уклад; как-то, когда мы с братом подрались, отец сказал нам, что