Маэстро шагнул на середину кабинета, опустился на одно колено и низко наклонил голову. Молчание длилось всего несколько секунд. Когда он поднял глаза, то прямо перед собою впервые так близко увидел короля Испании. Они внимательно, с интересом смотрели друг на друга, восемнадцатилетний король и двадцатичетырехлетний художник. Король выждал еще несколько секунд и потом начал первым по обычаям испанского церемониала.
В группе людей, стоявших за спиной маэстро, послышался едва заметный ропот. Невиданное дело — король с таким почтением обращается к этому юнцу! Даже мертвые зашевелились бы от удивления, услыхав подобное из августейших уст. Король нахмурился, ему не нравились вздохи–предупреждения. Филипп говорил о том, что важные дела занимают очень много времени и потому тратить его специально для позирования непозволительно. Неожиданно для всех он повелел гофмаршалу с этого дня отдать приказ допускать маэстро в любое время в королевские покои. Пусть он поймает момент и напишет картину.
Художник низко поклонился. Аудиенция была окончена.
День 30 августа стал днем, принесшим молодому севильянцу, кроме известности, еще и славу. Портрет короля был закончен. Для всеобщего обозрения его выставили во дворце. Филипп IV был доволен. В жизни он не отличался особой красотою, маэстро же сумел придать его лицу силу, взгляду бодрость. Портрет стал выражением сурового достоинства короля. Придворные в один голос заявили, что ничего подобного до сих пор не видели. Это повторялись слова всесильного Оливареса. Триумф был очевидным.
На следующий день от имени короля премьер–министр призвал к себе художника.
— Отныне вы, маэстро, будете писать портреты его величества и членов его семьи. Король жалует вам в знак особого расположения титул придворного живописца. Это великая честь. Только трудом своим вы можете ее оправдать.
Глядя вслед уходившему художнику, граф думал о том, что этот талантливый юноша должен, обязательно должен писать и его особу, чтобы прославить его на века. Как ошибался всесильный граф! Полотна художника могли прославить только одного человека — Веласкеса.
«В последний день октября 1623 года, — писал дон Пачеко в своем дневнике, — Веласкесу был прислан титул с 20 дукатами жалования в месяц с оплатой его произведений, сюда же были включены доктор и лекарства».
Художник прощался с Севильей, цветущим городом детства, городом сбывшихся мечтаний. С собою в Мадрид он увозил частичку андалузского солнца, чтобы там среди словно подернутых дымкой сероватых холмистых равнин оно напоминало ему родину. Все вещи и картины были тщательно упакованы. Взволнованный Хуан Пареха бегал между сложенных горою вещей и отдавал возницам последние наставления. Он был в том счастливом возрасте, когда не особенно задумываются над тем, что принесет дорога, а важно лишь одно — быть в движении.
В последний раз прошел маэстро еще спящими улицами Севильи, по дороге завернул в погребок старого Родриго, где старик и Марианнелла сказали ему в напутствие столько хороших слов, что их с избытком хватило бы на три жизни. Прощай, Севилья, белоснежная красавица! Он покидал родину для того, чтобы навеки обессмертить ее имя.
Веласкес стал придворным живописцем. С этого времени вся жизнь художника была тесно связана с жизнью королевского двора, органически вплелась в него, чтобы потом быть для потомков зеркальным отражением эпохи Филиппа IV.
Семья художника поселилась в самом центре Мадрида, близ громадной новой площади — Пласа Майор (Большая площадь), которая служила местом всевозможных парадных представлений, рыцарских турниров, народных празднеств, а также местом исполнения акта веры — постановлений «справедливого» церковного суда — аутодафе. Дом художника был светлым и просторным. Только новые его жильцы никак не могли привыкнуть к большим ставням на окнах и каменным полам в некоторых из комнат — в Севилье такого не было. Дело в том, что лето в Мадриде длится чуть ли не девять месяцев, и стоит такая жара, что только ставни и прохлада пола бывают хорошей защитой от зноя.
В распоряжении художника были две мастерские. Одна на Пласа Майор, а другая в одном из крыльев королевского Альказара.
Дворец Альказар хранил черты восточного стиля. Перестроенный из старинной мавританской крепости, он был мрачным и угрюмым. Попав сюда впервые, маэстро поразился неприветливости внутренних покоев. Обставленные с великолепной роскошью, они не носили отпечатка обжитого помещения. Окна его мастерской, в общем больше похожие на крепостные амбразуры, были обращены на запад, к мелководному Мансанаресу. Когда к концу дня солнце, уставшее за день, наконец, заглядывало в мастерскую, оно постоянно видело человека, быстро наносящего кистью мазки на полотно.