— Ну, Валька — это еще не официальное объявление, мало ли что там родственники говорят. Они говорят, а решают другие, — так рассуждал Юрий.
Но только и думалось, что о падении их маленького мира.
— Еще ведь не объявили.
— Еще нет.
На свалку никак не хотелось. Да и далеко она была. От станции далеко.
— Еще неизвестно ничего.
Дома на свалке росли быстро, как будто питались отходами, бывшей когда-то жизнью, громадные дома, по семнадцать этажей, низкие тучи просачивались в комнаты через открытые фрамуги. Так представилось как-то раз Юрию в полусне.
Валентина переехала, устроилась, и они съездили к ней в гости на автобусе, долгий это был путь через промзону, мимо заброшенных и выживших предприятий, рекламных щитов, ярких и выцветших. Из новой квартиры Валентины не выветривался химический запах. У воды был металлический привкус, и чай они не допили.
Снизу посмотрели на окна Валентины и на свои будущие окна. В них отражалось заходящее солнце.
— Ничего, фильтры купим. У нас тоже вода не бог весть, жесткая вода.
— Я к ней привык.
Клава взяла мужа под руку, и они побрели к автобусной остановке.
И с каждым шагом всё ближе к старому дому в кругу тополей, и лип, и боярышника, и сирени, и рябины, и одичавших яблонь. Всё ближе и всё дальше.
Самый крайний срок переезда назначен был на середину декабря. Юрий с Клавой тянули до последнего, в конце ноября только они и остались в подъезде. Электричество отключили, и Юрий носил с собой фонарик.
В доме зажигали керосиновую лампу. Газ еще давали, хотя и плохой, желтого цвета, с ядовитым запахом, так что окно всегда держали чуть приоткрытым и слышали шорох в заледеневших зарослях.
Я вижу, как поднимается по темному маршу Юрий. Фонарик освещает ему путь.
Клава приоткрыла дверь, ждет. Вода в чайнике уже закипела, чай только что заварен, горит керосиновая лампа на кухонном столе. Какой сейчас век на дворе?
Наука
Вообразите, светится экран черно-белого телевизора в углу темной комнаты. Лицо мужчины крупным планом. Очень близко.
— Вы понимаете теорию относительности? — спрашивает кто-то за кадром.
— Думаю, понимаю.
— И можете объяснить? Так, чтобы простой обыватель понял.
— Ну, это все-таки не дорогу к булочной объяснить.
— Выходит, я так и не пойму? Потому что я и про дорогу к булочной не сразу понимаю.
Мужчина улыбается. Превосходства в его улыбке нет. Скорее, растерянность. Говорит он мягко.
— Я тоже насчет дороги могу не понять. Любое понимание требует усилий. Иногда слишком больших. Иногда невозможных. Боюсь, современная наука вообще недоступна обывателю. Она требует всей жизни.
— И что в конечном счете? Откроем мы тайну вселенной?
— Не знаю.
— Еще вопрос. Может быть, вы думали об этом? Что когда-нибудь даже чтобы узнать и понять все, что открыто до тебя, человеческой жизни может не хватить. Слишком много всего накопится. Вы говорите, что сейчас надо посвятить этому жизнь, но в будущем, может статься, жизни не хватит. И это будет тупик.
Человек на экране слушает внимательно.
— Это все равно, что лететь куда-то, даже и со скоростью света, вселенная слишком велика, а жизнь коротка, даже если в полете будут рождаться дети, то есть новые люди будут сменять умерших, до края вселенной они не долетят, потому что края нет, ведь вселенная бесконечна, правда, они всегда могут вернуться назад.
— Вы хотите сказать, что познание также бесконечно?
— Так же бессмысленно.
— Вы подменяете понятия, мне кажется. К тому же полет по бесконечной вселенной не кажется мне бессмысленным.
Не все время диалога лицо занимало экран; его сменяло лицо собеседника или звезды, туманности и галактики, которые удалось разглядеть с помощью приборов. Вооруженными глазами.
«Телевизор в моем углу тоже как телескоп; я без него ничего не вижу, ни галактик, ни Вас». Эта фраза появилась на тетрадном листе в линейку, когда уже выключен был телевизор, погашен экран. Эта фраза — часть письма. Я приведу его целиком.