Надо думать, эти люди видели в Елене Ивановне нечто роднее, чем только своего районного депутата или местную фельдшерицу. Из того, как встречали ее и долго, старые и малые, провожали глазами, как расспрашивали ее о дочке… и одна все совала ей в карман тройку яиц, из самых первых на этой горькой, едва освобожденной земле, Иван Матвеич мог вывести заключенье, что, пожалуй, в жизни Елена Ивановна добилась большего признанья, чем сам он со своими толстыми книжками о русском лесе.
— Что это с тобой? — отправляясь в обратный путь, пошутила Елена Ивановна. — Никак, соринка в глаз попала?
— Все гораздо проще, Елена Ивановна: разволновался, глядя на моих земляков. Обычное следствие некоторых возрастных изменений… — честно признался он и вот уже порадовался, что хоть и не похожа на себя, прежнюю, эта женщина, а все такая же легкая, статная и молодая.
Километра три оставалось до дому. Погода совсем разветрилась, ясная закраина неба на западе предвещала на завтра погожий денек. В Пашутино приехали на заходе солнца. Добрая примета: молодой долгоногий петушок в пестрых ситцевых шароварах перебежал дорогу. Иван Матвеич прочел московские телеграммы. Первая запрашивала его согласия на пост директора Лесохозяйственного института, остальные две требовали безотлагательного выезда в Москву на предварительное пока, как можно было понять между строк, важнейшее в истории русского леса совещание.
…Дело происходило в просторной, залитой закатом, чуть не вчера восстановленной конторе лесничества, временно приспособленной под жилье. Рыжий бородач с руками по локоть в глине на подмостках складывал печь, торопясь дотемна вывести дымоход. Заходящее солнце, отразясь в луже на полу, струйчато подсвечивало ему на свежетесовом потолке. Пока Елена Ивановна бегала по делам хозяйства, Иван Матвеич развесил на стене мокрую одежду, одновременно прислушиваясь к молодым голосам из соседней, за ситцевой занавеской комнатки, откуда струилось обжитое тепло.
— Что ты, сестра, все на Родиона нападаешь… он у тебя завял совсем! — И можно было узнать по голосу Сережу.
— Ничего, это ему по заслугам! Однажды в Москве я еще не так на него обозлилась, — смеялась Поля, будто и не война, будто уже позади великая победа. — Мы с покойной Варей в кино зашли: там в хронике фронтовой концерт показывали. Множество солдат сидело на траве, и какой-то приезжий артист пел… очень смешно пел, словно горло доктору показывал. И вот этот самый солдат, Родион, тоже сидел под деревом, ближе всех и спиной ко мне… строгал какую-то щепочку. Но, представь, как ни глядела я, какую гипнотическую силу в глаза ни вкладывала, так и не оглянулся, бесчувственный!
— Так ведь на спине-то нету глаз. Ты бы крикнула, я бы непременно обернулся к тебе, — пробасил третий, и голос его был незнаком Ивану Матвеичу.
В ту минуту Елена Ивановна сзади подошла с алюминиевыми тарелками и походным, дымящимся котелком.
— Ты, конечно, пообедаешь с нами, Иван Матвеич? У нас сегодня пир прощальный…
Иван Матвеич придержал ее за руку:
— Послушай их смех: насколько же молодость и жизнь сильнее разрушения и смерти! Кстати, кто этот, третий, там? Неужели… — И посмотрел на Елену Ивановну.
— О, ты с годами ужасно проницательный стал! — засмеялась та. — Иди уж, здоровайся, знакомься…
Тогда, волнуясь и покашливая, Иван Матвеич переступил порог, напустив на лицо неопределенно-замысловатое выражение, с каким и надлежит всяким там старичкам появляться среди молодежи.