На следующий день в роту прибыл офицер отдела 1Ц штаба 4-й полевой армии и ознакомил Радовского и Турчина с приказом: совместно с батальоном егерей необходимо было провести операцию по очистке от партизан и советских диверсантов района, прилегающего непосредственно к линии фронта. В приказе так и было сказано: «… от партизан и советских диверсантов». Радовский сразу отметил про себя: фразеология приказов, а значит, и всех исходящих документов изменилась. Красную Армию в штабах уже не называли большевистской. Радовскому приказано было к концу недели согласовать действия боевой группы со штабом егерского батальона. Там, как пояснил офицер, он и получит приказ о сроках и порядке выдвижения роты в заданный район, который тоже пока был неизвестен. Но, располагая данными собственной разведки, Радовский знал, что самые крупные партизанские базы находятся в Богородицких лесах, в заболоченных и труднопроходимых местах, где дороги проезжими становились только летом, в период продолжительной засухи, и зимой, когда землю сковывал мороз. Именно там служба перехвата засекала работу новых передатчиков с неизвестными позывными. Сейчас стоял октябрь. Начинались дожди. Развозило даже песчаные проселки. Но, видимо, кому-то вверху необходимо было срочно доложить о ликвидации последних партизанских банд. Или на фронте действительно готовилось что-то такое, что требовало чистоты тылов.
Глава тринадцатая
Жизнь на хуторе шла своим неторопливым, давно определившимся порядком. Утро начиналось с обхода хлевов и закутов. Коровы уже заметно сбавили молока, остатки отдавали туго. И Зинаида бранила их.
— Ничего, ничего, — прерывал ее беспокойство Иван Степаныч. — Скоро яловка растелется. Будет, будет у нас молочко, Зинаидушка. Не пропадем. Сена нам Курсант много натаскал. Вон, весь лес выкосил! Эх, хороший жених тебе будет!
— Да ну вас, дядя Ваня!
— Будет тебе таиться. Дело-то молодое, житейское. Нужное дело. — Иван Степаныч со свистом сосал толстую, как заморская сигара, рыхлую самокрутку — такие он любил — и любовался работой Зинаиды. — Видел я, какими глазами ты на него погладывала.
— Ой, дядь Вань! Это ж когда ты видел? — всплескивала руками и смеялась Зинаида, а сама чувствовала, что шея и лицо заливаются краской. Наклонялась за очередной охапкой сена, а сама себе думала: значит же, где-то заметил за ними Иван Степаныч, высмотрел, что его не касается…
— А я так думаю, Зина, — все продолжал Иван Степаныч свою песенку, — что и ты ему на душу легла. Вернется он за тобой. И за дитем своим. Если живой останется. Эх, скорее бы война закончилась!
Зинаида слушала старика, и сердце ее то вздрагивало, то замирало, как перепуганный зайчонок. Она-то понимала, что Иван Степаныч хоть и говорил о Саше, а сам все думает о Стене. О ком же ему думать, как не о сыне? А о Саше он ей вспомнил, чтобы пожалеть и ее. Да и почувствовать самому, что он в своих тревожных думах-ожиданиях, в своей хрупкой надежде не один.
— Ты уж, Зинаидушка, не серчай на меня, что многие мои заботы в твои руки перешли. Ослаб я нынче что-то. Может, болезнь какая завелась. Ночами не сплю. Думаю все, думаю… Надысь… Слышь меня?
— Слышу, дядя Ваня, слышу.
— Ребенком себя увидел. — Иван Степаныч засмеялся и голос его задрожал. — И вроде как у матери на коленях. А колени материны — теплые-теплые…
Зинаида распихала сено по кормушкам, распрямила спину и посмотрела на старика. Тот стоял в дверном проеме и утирал щеки трясущимися шершавыми, как неструтаные доски, ладонями.
— Вот бы, доченька, умереть так, — сказал он хлюпающим шепотом. — У матери на коленях…
Она стояла, окаменев. Вспомнила об отце, о матери. Ведь и они там плачут по ним. Что там, в Прудках? Все небось в землянках спасаются…
Старик тем временем высморкался, пришел в себя и замахал руками:
— Не обращай внимания, Зинаидушка, что я тут тебе наговорил. Это я так… Так… Васютке, смотри, ничего… Ни-ни… У ней и так день и ночь одно перед глазами — Стеня. Сердце на лепушке… Об этом лучше молчать.
Лучше молчать, поняла она и свою тоску. Лучше молчать. Тася тоже о своем думает. Анна Витальевна — о своем. А сойдутся вместе, сядут где-нибудь на бревнышке у воды или на широкой лавке у теплой печи и заведут старинную песню, в которой все-то друг дружке и выскажут, все-то выплачут. Глядишь, и легче на душе становится, вроде как светлее. Надежде больше места становится. А то вдруг Анна Витальевна начнет рассказывать о разных странах. И так здорово, с такими подробностями, что кажется, что сама она там побывала, а теперь им просто пересказывает то, что видела да слышала, да где своей ногой ступала. То вдруг с детьми заведет какую-нибудь веселую игру, так что в доме все кувырком. То вдруг притихнет и о чем-то задумается, и в глазах такая мука, что лучше в них и не глядеть.
Тася намного проще и понятнее. Душа у нее светлее. Когда печалится, все песни свои поет. На своем родном языке, на белорусском. Зинаида любила ее слушать. В тех песнях есть такие слова, что от них душа замирает и плакать хочется.