Из губернских предводителей мне памятен Демьян Демьянович Оболонский, человек уже пожилой, но еще видный и здоровый. Он имел семь или восемь тысяч душ и жену красавицу и кокетку[82]). Тем и другой он чрезвычайно гордился; а последнею гордились или, лучше сказать, хвалились еще и другие. Он летом обыкновенно живал в деревне, а только по зимам приезжал, какой говаривал, покормить бедняков. Действительно, говорят, у него стол не накрывался, а не раскрывался: целый день пили и ели: завтрак оканчивался водкой, за которой непосредственно следовал продолжительный обед; после обеда закуски или заедки, как их называли, не сходили со стола; после чаю было кратковременное отдохновение, и все это заключалось столь же изобильным ужином. Ну, уж желудки были в старину! Два раза в неделю пировал у него весь город; по тогдашнему обычаю, все съезжались перед обедом и разъезжались после ужина. Меня как-то раз взяли с собой на один из сих вечеров. Вот что я нашел; две приемные комнаты, длинную и низенькую залу и гостиную немного ее поменьше, обе оклеенные самыми обыкновенными бумажными обоями и освещенные довольно плохо, однако же восковыми свечами, что тогда почитались роскошью; все мебели простого дерева, обитые разноцветными ситцами; и посреди такой простоты, на карточных столах шандалы, а по углам канделябры, литые, тяжеловесные, серебряные, а иные позолоченые; целый полк служителей, не совсем худо одетых, на огромных серебряных подносах разносящих питья и яства. Жена г. Оболонского носила бриллианты, жемчуга и богатые платья, из которых каждое, однако же, в зиму раз по десяти или по пятнадцати, без всякой на нем перемены, появлялось на балах. Из всех Малороссийских помещиков, исключая Разумовских, один Оболонской позволял себе так жить. Но вся эта роскошь, как можно видеть, была весьма не разорительна, тем более, что цены на съестные припасы были самые низкие. Имение свое оставил он по смерти в целости, без долгов, единственному сыну своему, нерасчетливому, необузданному, сластолюбивому, который начал жить в прихотливый век и предаваться всем прихотям своим, который, гнушаясь вандальским гостеприимством отца, составил себе в Петербурге избранный круг повес и с ними, невидимым образом, умел промотать не только отцовское наследие, но и другие ему доставшиеся, во Французских трактирах на Страсбургских пирогах и Шампанском вине. Вот у нас в России постоянный ход просвещения.
Я часто говорил о Киевских балах, не описав ни одного из них, тогда как имею к тому возможность, каждую неделю видевши их у себя дома; ибо детей не только не отсылали к себе в комнату; но даже иногда возили их с собою в чужие дома. Они начинались редко после семи часов вечера. Хозяин дома открывал их обыкновенно польским[83]) с почтеннейшею издам; мужчины выступали важно, выделывали па, меняли руки, и этот церемониальный марш продолжался не менее получаса. Потом начинались англезы или контрдансы, как их называли; ряд мужчин становился против ряда женщин. Старались сколь можно более разнообразить фигуры и самые названия сих контрдансов: одному дано было имя Данилы Купера, вероятно в честь композитора его, какого-нибудь Англичанина, Cooper; другому имя Березани, в честь какой-то победы над Турками, еще другие назывались Соваж, Pre juge vaincu, Английский променад. О мазурке и крокавяке и слуху еще не было, хотя мы жили в двух шагах от Польши; также о матрадуре и тампете, которые гораздо новейшего изобретения. Вместо Французской кадрили танцевали какой-то монюмаск, а потом чего уже не было! Наскучив веселыми звуками, принимались иногда за менуэты, а там за аллеманд, и в нем особенно отличался один немец, полусумасшедший нарумяненный доктор Шёнфогель. Кто бы мог подумать, вальсов еще не знали. На сих балах можно было видеть и Малороссийскую метелицу, и голубца, и казачка; плясали и по-русски, и по-цыгански, кто во что горазд. Как сии балы всегда должны были начинать Польским, так непременно должны были оканчиваться алагреком, который не что иное был как нынешний, чуть ли не покойный гросфатер.