То, что Обломову далось так легко и естественно, у других не получается. Лермонтов хотел бы заснуть, но «не тем холодным сном могилы» - не Танатоса ищет поэт, но одну из модификаций сансары, удобную, приятную - чтобы и в теньке полежать (под дубом), и песни про любовь слушать; а кто бы не хотел? Та же «Калинка» - «Ах! Под сосною под зеленою спать положите вы меня»; про то же и современный поэт Нил Гилевич (он белорус, но туда же): «Ой, я лягу, прилягу» (он хочет под березой) и т. д. Вообразите себе душу французскую, - если галл и выразит желание прилечь, то в женской компании, n'est ce pas?
Александр Тимофеевский. Скорее, в компании с фесталом. Француз приляжет, чтобы получше переварить ланч и встать во всеоружии перед обедом. Это мы, начитавшись Мопассана, думаем, что Париж - столица любви, а французы последние сто лет только и делают, что крепко кушают, и об этом все сердечные их помыслы и муки, весь жар души, вся нежность девственных мечтаний. Волнующая, согласитесь, тема, но о ней в другой раз.
А сейчас вернемся к нашей тишине, хотя вы уже все о ней сказали. Беда. С вами невозможно ничего планировать, а я так хорошо придумал: заманиваю разговором о социальном, об устройстве русского мира, вы подхватываете эту тему и - тыр-пыр - уходите в нее с концами, как Обломов в сон. И тут я победоносно вылезаю с блаженной страной по второму кругу. Прочь, социальное, говорю я вам, мимо, читатель; не будем уподобляться народникам, певшим романс Вильбоа «Нелюдимо наше море». Вдохновенные, с пылающими сердцами, они верили в то, что стоит только одолеть кровавый режим, как за далью непогоды сразу заколосится всеобщее равенство и братство. Но колосится ли край, где не проходит тишина? Или - зайдем с другой стороны - можно ли плыть в борьбу всех народов за лучший мир, за святую свободу? Вот Анахарсис на вопрос, кого больше - живых или мертвых, ответил вопросом: а к кому причислить плывущих? И в самом деле, к кому? Блаженная страна ни к социалистическим грезам народников, ни к буржуазной мечте о boring life одинаково не относится. Это Элизиум, куда ж еще люди плавают. Он между сном и смертью располагается, промеж Морфея и Танатоса. Все это думал сказать я вам, а сказали вы - мне. Так что удел мой - плестись в хвосте вашего текста, что я проделаю с большой охотою. И на то есть специальная причина.
По Элизиуму главным экспертом в мире был Гете («Не пылит дорога, не дрожат листы… Подожди немного, отдохнешь и ты». Или - «Ты знаешь край? Туда, туда с тобой, уйдем скорей, уйдем, родитель мой»), а у нас Баратынский. Он лучше других знал про тишину, которая вослед торжественно повсюду воцарилась. И «Елисейские поля», и «Запустение», и, конечно же, «Последняя смерть», все это обширнейшие трактаты про несрочную весну, про бытие… ни сон оно, ни бденье. Залезать в них - значит увязнуть во множестве ветвистых тем, что для нас последней смерти подобно и к тому же без надобности. Чередование буйства и засыпания - пишете вы - наиболее характерная русская черта. Чистая ваша правда, об этом мы и говорим. Но с таким чередованием ни гетевское строительство космоса, ни баратынское его разрушение никак не связаны; нас задевает лишь маленький краешек необъятной блаженной страны, и то по касательной, но вы точно нащупали разлом, который там проходит. Странным образом прозаический Чехов здесь лучший помощник, чем во всех отношениях поэтический Баратынский.
О чем рассказ «Спать хочется»? Об обретении блаженства. Варька про страну за далью непогоды понимает лучше народников. Она ее страстно жаждет, безошибочно чувствует и рушится в нее, как мертвая, рядом с мертвым ребенком. Вот это «как мертвая» рядом с мертвым без всяких «как» и есть разлом, о котором давайте говорить. Без Гете, впрочем, не обойтись:
В «Лесном царе» блаженная страна наступает со всех сторон. И эта как бы смерть, при месяце, летучая, оборачивается смертью самой каменной: