Сформулированное Гиппиус второе требование к символизму — говорить «понятно о непонятном» — также является одним из составляющих ее эстетического символа веры. И в «декадентстве» 1890-х гг., и в творчестве символистов-мистиков, вошедших в литературу в начале 1900-х гг., ей более всего были неприемлемы попытки писать об иррациональном иррационально. Андрей Белый в «Воспоминаниях о Блоке» свидетельствует, что Гиппиус в разговорах с ним постоянно отвергала «метерлинковское косноязычие. „Что-то“, „где-то“ и „кто-то“ вместо открытого Лика и Имени»[70]. На фоне других символистов, выстраивавших сложные иерархические ряды образных соответствий или разрабатывавших поэтику намеков, блуждающих смыслов, иносказаний, поэзия Гиппиус воспринимается как семантически прозрачная и едва ли не элементарная художественная система. Тяготение к ясности и предельной отчетливости в воплощении творческого задания было для писательницы непременным условием самого творчества. Разумеется, эта ясность и «понятность» не имели ничего общего с эксплуатацией поэтических шаблонов — с теми приемами стихописания, над которыми издевалась сама Гиппиус, разбирая творчество Г. Галиной: «Перевернул несколько страниц — все весна да весна. И без конца так и мелькали предо мною цветы — мечты, слезы — березы, вновь — любовь… <…> все это даже не дешевые слова, а мертвый, разложившийся, пыльный сор и хлам, давно выметенный за ненадобностью»[71]. Простота, которой добивалась Гиппиус, — это не первоначальная элементарность, а преодоление сложности, итог прохождения через сложность. В письме к В. Ходасевичу (7 сентября 1926 г.) она замечала о его стихах: «…меня пленяет этот ваш современный уклон к простоте, искание
«Вторичность» простоты, отличающей поэзию Гиппиус, сказывается и в ее резко своеобычных качествах, лишь оттеняемых кажущейся порой скудостью художественных средств (по наблюдениям М. Л. Гофмана, «стих Зинаиды Гиппиус всегда свободный, легкий, красивый, напевный, очень индивидуальный, характерный, очень гибкий; общих мест, общеупотребительных рифм в нем почти совсем не встречается»[74]). «Вторичность» этой простоты — и в том, что она часто оказывается лишь видимой, формальной простотой, оборачивающейся загадочностью, игрой со смыслами, а порой и откровенной тайнописью. Для образного мира поэзии Гиппиус характерно сочетание четкости образов с зыбкостью их семантического наполнения, с конструктивными приемами и интонационными ходами, в совокупности создающими впечатление многозначительной недоговоренности[75]. Сама Гиппиус осознавала двусмысленность и условность «простоты» своих стихов; в позднем стихотворении «Сложности» (1933) — по внешним параметрам столь же «простом», как и большинство ее текстов, — она признавала недостижимость для нее даже искомой «второй простоты» («До второй простоты не дойду») и декларировала:
Отметив чрезвычайную характерность этих стихов для Гиппиус, критик С. Осокин пояснял: «…не о формальной простоте говорится в них — формально Гиппиус всегда была очень „простым“ поэтом, а о той душевной, пушкинской ясности, отсутствие которой, быть может, является одним из свойств поэзии З. Гиппиус»[76]. Цель, которую преследовала поэтесса, заключалась в ясном и предельно достоверном отображении сознания, вскрывающего и анализирующего собственную сложность, внутреннюю противоречивость. Вновь в этом отношении допустима параллель с ровным, каллиграфически безукоризненным почерком, посредством которого Гиппиус отражала на бумаге порой весьма прихотливые и запутанные умозрительные построения. Безусловными образцами в умении говорить «понятно о непонятном» для нее были классики русской философской лирики — Баратынский и Тютчев. Перед этими поэтами она преклонялась; Баратынский, полузабытый в конце XIX в., вписан в сюжет ее повести «Златоцвет» (1896): героиня повести, alter ego автора, устраивает вечер поэзии Баратынского, в текст вмонтированы его поэтические строки, «спокойные и властные», как своего рода аккомпанемент развертыванию характеров и сюжета[77].