Замалчивание смерти миллионов (в первую очередь, убитых в лагерях и тюрьмах «врагов народа» [3], но не только: по другим причинам скрывалась и смерть солдат на войне, и число погибших в блокаду и от разнообразных катастроф [4]), damnatio memoriae, запрет на всякое упоминание об умерших, невозможность узнать дату их смерти, найти могилы, совершить обряд прощания… Принудительное молчание о «своих умерших», в котором люди жили десятилетиями, распространилось, кажется, и на само обсуждение этой реальности.
Эта практика damnatio memoriae никуда не исчезла (при всех переменах «идеологических» координат). Приведу два свежих примера. Первый — это борьба с памятью о Борисе Немцове, убитом на мосту у стен Кремля. Уже два года продолжается «война с цветами»: каждую ночь спецотряды уничтожают стихийно возникший на мосте мемориал, и каждое утро люди приносят свежие цветы.
Второй пример — Куропаты, мемориальное кладбище на месте массовых расстрелов под Минском. Только два дня назад этот мемориал удалось отстоять (его хотели отдать под застройку). Нетрудно восстановить два основных мотива «нигиляторов памяти»: это попытка полного и окончательного, «второго» уничтожения своих жертв — и, несомненно, попытка стереть следы собственного преступления. Труднее описать то, что происходит с человеком и страной, принявшими этот приказ ритуального забвения.
Итак, всякая память об убитых была категорически запрещена. Их имена стирались в книгах, их лица вырезали на общих фотографиях, о них не рассказывали детям. Римская идея damnatio memoriae воплощалась в СССР с невероятным размахом. Говорить о них — значило примыкать к ним, сопротивляться власти. Чем это грозило, все понимали. Посвященные знали, что, произнося в ектеньи молитву «О плавающих, путешествующих…», имеют в виду погибших и заключенных. В диссидентских кругах это прошение стало застольным тостом. Мы всегда поднимали бокал «О плавающих, путешествующих». Но открыто служить о них заупокойную службу, панихиду — даже о тех, кто погиб за веру и теперь причислен к новым мученикам, — Церковь не могла. Этот долг, эту службу памяти взяли на себя поэты. Стихи возмещали отсутствие церковного отпевания — и гражданской панихиды. «Муза Плача», Анна Ахматова:
Вот это я тебе, взамен могильных роз,
Взамен кадильного куренья
(Памяти М.А. Булгакова, 1940)
Непогребенных всех — я хоронила их,
Я всех оплакала, а кто меня оплачет?
(1958)
Борис Пастернак:
Душа моя, печальница
О всех в кругу моем,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем.
Тела их бальзамируя,
Им посвящая стих,
Рыдающею лирою
Оплакивая их,
Ты в наше время шкурное
За совесть и за страх
Стоишь могильной урною,
Покоящей их прах.
Их муки совокупные
Тебя склонили ниц.
Ты пахнешь пылью трупною
Мертвецких и гробниц.
Душа моя, скудельница,
Все, виденное здесь,
Перемолов, как мельница,
Ты превратила в смесь.
И дальше перемалывай
Все бывшее со мной,
Как сорок лет без малого,
В погостный перегной.
(Борис Пастернак. Душа [7])
Стихи написаны в 1956 году; нетрудно вычислить, что «сорок лет без малого» начинаются в 1917 году. Да и весь роман «Доктор Живаго», в первой же фразе которого звучит «Вечная память» из православного отпевания («Шли и шли и пели Вечная память») задуман, как такая жертва памяти всем «замученным живьем» (кстати, погребение живыми — один из видов римской смертной казни; этой казни — среди других — подвергались христианские мученики).