40. Я помню первый день революции. С утра в городе было заметно волнение. Люди стремились к площадям, где предполагались митинги. Я тогда смутно понимала значение этого дня, но вокруг чувствовалось что-то новое, радостное и невольно сам заражался этой радостью и ожиданием чего-то большого, светлого в будущем. В доме у нас беспрерывно велись споры. Одни с иронией говорили, что все эта детская игрушка и долго не продержится, другие горячо защищали великое дело и верили, что простой игрушкой оно не было и не будет. Потом начались погромы… Затем как-то незаметно подошли большевики, и тут уж пошли всякие Продкомы, Совнаркомы и т. д. Начались обыски, грабежи и расстрелы, но пока еще не в сильной форме. Наконец, понемногу стали теснить и прижимать интеллигенцию, называя ее буржуями. В доме у нас началась упаковка вещей и закапывание драгоценностей. Противники революции злорадствовали. Сторонники присмирели. Народ тоже присмирел. Кое-где слышались жалобы на «проклятых большевиков» и радостно передавались известия, что скоро придут «наши». Наконец, однажды ночью послышался гул отдаленных выстрелов. Все насторожились. Офицеры, скрывавшиеся у нас, ходили с какими-то вытянуто-радостными лицами и понемногу собирались к отъезду. Целую неделю продолжалась перестрелка. Белые подошли так близко, что пули летали над городом. Красные отступали. По дорогам находили разные канцелярские бумаги и протоколы, растерянные ими впопыхах. На следующий день вошел в город генерал П. со своим отрядом. Его встретили с хлебом-солью. Но и эти долгожданные белые не принесли с собою так ожидаемого спокойствия! Генерал П. начал с того, что очертил кругом центра города и всех находящихся за чертой велел поголовно расстреливать как сторонников большевиков. Три дня продолжалось избиение неповинных, так долго ждавших «их» людей. А в это время там, за чертой этой «наши» дни и ночи проводили в кутежах и за картами. Вдруг на четвертый день опять послышалась канонада. Генерал П. спешно собрался и выехал из города, оставив висеть на базарной площади двух «неприятелей»! Так они и остались висеть до прихода красных. Те вошли, но какие-то трусливые, точно придавленные. Приходя с обыском, боялись входить в дом: а вдруг там кто-нибудь спрятан. Начались опять расстрелы, расстрелы и расстрелы. Бедный народ не знал, куда ему броситься. Белые их считали красными, красные белыми.
41. Тяжелую жизнь я провел до семнадцатого года. Со времени отступления русских войск из Польши и Галиции я очутился в руках австрийцев и повинен был нести тяжелую жизнь плена. Голод, вечное притеснение со стороны австрийцев, зверское отношение, туга по русским… Когда человек на воле думает о неволе, то ему представляется только что-то страшное и тяжелое… Совсем иное чувствует человек, когда он находится в неволе… Воля тогда кажется такой блаженной, такой роскошной и милой, что человек не может забыть о ней ни на минуту… Но еще хуже стало, когда я вышел на волю, но когда нельзя было ею воспользоваться. Живя среди необразованных людей и видя эту суеверную, глухую, ничтожную жизнь, я очень тяготился ею и страшно хотел познать хотя немножко науку. Но ни при каком старании я не мог своих мечтаний добиться. Опять все затормозила Гражданская война… В девятнадцатом году я очутился в польской оккупации. Те… старались на каждом шагу искоренить все русское. Вместо русских, своих школ появлялись польские… Закрытие всех русских просветительных организаций, перевод церквей на костелы, поселение на общественных, монастырских и казенных землях польских усадников… - окончательно лишили меня надежды на учение. Но к счастью, среди такого тяжелого положения мне удалось познакомиться с одним русским студентом, который убежал от большевиков, и начать свою мечту - науку.