Читаем Русская жизнь. Октябрь семнадцатого (ноябрь 2007) полностью

Все, что оставалось бывшему вождю в аду тридцатых - заново переживать несбывшееся, мысленно искать защиты у того, кто уже не мог предложить ему «блок против бюрократии». Как-то раз, в норвежской эмиграции, Троцкому приснился Ленин. «Вы устали, вы больны, вам срочно нужно отдохнуть, посоветуйтесь с врачами», - говорил изгнаннику его мертвый наставник. «Я ответил, что уже много советовался, и начал рассказывать о поездке в Берлин, но, глядя на Ленина, вспомнил, что он уже умер, и тут же стал отгонять эту мысль, чтоб довести беседу до конца. Когда закончил рассказ о лечебной поездке в Берлин, в 1926 г., я хотел прибавить: это было уже после вашей смерти, но остановил себя и сказал: после вашего заболевания…» В последние годы жизни только сила воли принуждала Троцкого продолжать борьбу - все его русские спутники умерли или были убиты. «Раковский был, в сущности, моей последней связью со старым революционным поколением. Теперь не осталось никого. Потребность обменяться мыслями, обсудить вопрос сообща давно уж не находит удовлетворения. Приходится вести диалог с газетами, т. е. через газеты с фактами и мнениями», - печально замечал он в дневнике. Итог известен: политика Троцкого погибла с ним. Впрочем, он был готов к этому: перед самой войной он сказал, что если и победа над Гитлером не принесет мировой революции, то значит, Маркс ошибался, и политэкономическая логика всей прожитой жизни будет перечеркнута. Но и это не остановит его: значит, будет какое-то новое, подчиненное иным законам сражение угнетенных против угнетателей, и он, Троцкий, все равно будет на стороне тех, кто слабее, тех, кому хуже.

Что же до личных качеств предводителя двух Интернационалов - они навряд ли смогут придать его образу дополнительные черты, привлекательные для всех равнодушных к истории коммунизма. Троцкий-полководец, с его децимациями и грозными приказами, был демонстративно, с античным оттенком жесток, Троцкий-нарком, окруженный царскими офицерами, насаждал бонапартистскую, аракчеевскую даже дисциплину, Троцкий-публицист, не уступавший Чуковскому и Дорошевичу, был слишком беспощаден к тем, кого считал бесполезным сором исторического процесса. Да и в частном измерении он всегда был скорее нежелательной для окружающих единицей. По точному замечанию Луначарского, «огромная властность и какое-то неумение или нежелание быть сколько-нибудь ласковым и внимательным к людям, отсутствие того очарования, которое всегда окружало Ленина, осуждали Троцкого на некоторое одиночество». Разве что Троцкий-старик, впервые растерянный и беспомощный, невольно показал свою уязвимость, слабость, человечность. В 1930-х у него были поразительные записи в дневнике. Сначала он неожиданно долго и подробно пишет о расстреле царской семьи, о том, как удивил его тогда Свердлов сообщением, что «Николай? Расстрелян. А семья? Тоже». Спустя почти двадцать лет он убеждает себя, что другого выхода не было, что Романовы пали жертвой династического принципа, что в 1918-м нужно было победить или погибнуть любой ценой. А затем идет другое, как будто не связанное с предыдущими рассуждениями:

О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.

Сережа - это сын, расстрелянный в России. Другой сын, Лев, тоже погибнет, как и сестра, как и первая жена, как и муж дочери, как и жена сына, как и старший брат, как и один из внуков.

Но даже и этот невозможный ветхозаветный кошмар когда-то забудется. Во всяком случае, помнить Троцкого следовало бы в связи с совершенно иным, важнейшим, на мой взгляд, обстоятельством.

Лев Давидович, сопротивлявшийся судьбе в несчастном двадцатом веке, живший в условиях светского, секулярного общества, считавшийся главой материалистического, безбожного направления в политике, явил собой, тем не менее, пример несгибаемого, упрямого религиозного подвижника. Никакие предательства, никакие ссылки, тюрьмы и казни, наветы, удары и покушения не смогли сломить его и подчинить. Вопреки времени, вопреки всему политическому миру он провозглашал свое: революция возможна только во всемирном масштабе, сталинская клика ответит перед судом международного пролетариата, и не слушал несущегося в ответ - двурушник! вредитель! обер-шпион! Или, другими словами, «последнее слово ко мне рекли: „что-де ты упрям? вся-де наша Палестина, - и серби, и албанасы, и волохи, и римляне, и ляхи, - все-де трема персты крестятся, один-де ты стоишь во своем упорстве и крестишься пятью персты! - так-де не подобает!“»

Надо сказать, что сам Троцкий, подсознательно, быть может, но все-таки догадывался, кем он на самом деле являлся в той драме, которая виделась ему всего лишь классовой коммунистической войной. В 1935-м он удивительным образом замечает:

Перейти на страницу: