Ну- с, потом был бы июльский кризис, и я по-блоковски -разумею, конечно, не масштаб дарования, но ненависть к половинчатости и тягу к окончательности - начал бы тосковать о силовом разрешении всей этой затянувшейся катавасии. Блока вел безошибочный инстинкт смерти, а многих сторонников большевизма подхватил тогда столь же безошибочный инстинкт жизни, но крайности, как известно, сходятся. В июле было бы уже все понятно с Керенским, он бы уже страшно надоел своей болтовней - от Горбачева его отличает только отсутствие аппаратной школы, - и скоро достойной альтернативой ему казался бы мне даже Корнилов. Кстати, в сентябре я был бы стопроцентно уверен, что корниловский мятеж спровоцирован именно Александром Федорычем, кем же еще. Я и насчет августовского путча 1991 года не сомневаюсь - это Михал Сергеич решил немного тут позакрутить гайки чужими руками или по крайней мере самоустранился, видя, куда все катится. В общем, корниловский мятеж типологически весьма сроден 1991 году, только после мятежа большевикам раздали оружие, а после ГКЧП «новым людям» начали раздавать собственность, но по меркам 1991 года собственность действительно более грозное оружие. А так все то же самое, включая народное ликование, наивное и постыдное, как мне теперь кажется. Не исключено, что в августе-сентябре я съездил бы в Москву к друзьям, познакомился бы с молодым Пастернаком, одержимым лишь сложными перипетиями романа с Еленой Виноград, и подосадовал бы на молодежь, занятую своими проблемами в такое судьбоносное время. Стихи его, впрочем, показались бы мне оригинальными, но не более: я ретроград, мне нужно время, чтобы привыкнуть к гению. Потом мне встретился бы Маяковский и обхамил, он тогда всем хамил. Лучше бы он мне не встречался, а то я злопамятный, и первое впечатление надолго отбило бы у меня охоту хвалить его стихи.
А потом был бы октябрь, и здесь я почувствовал бы некое неприятное противоречие. В феврале я считал своим долгом ругаться и сыпать мрачными прогнозами, но общая радость освобождения, надежды, да и просто хорошая погода нет-нет и кружила бы мне голову, и вспоминал бы я это время как глупое, но светлое. А вот в октябре все, казалось бы, начало устаканиваться, и мне с моей тягой к порядку и ненавистью к либеральным болтунам это должно было бы нравиться. Но то ли погода была в то время очень уж мерзотная, кислотная, то ли нечто в большевистской стилистике стало бы меня отпугивать практически со второго дня их власти, - боюсь, мне резко разонравилась бы их решительность. До питиримсорокинских яростных обличений и бунинской кипящей желчи, конечно, не доходило бы, да и куда мне - но, возможно, я даже начал бы опять захаживать к Зине с Дмитрием и Дмитрием-2. Мережковский-то, в отличие от Философова, всегда мне нравился, как и его историческая проза, - но от жены, конечно, пошлятиной разило за версту, а сочинить «Чертову куклу» приличный литератор вообще не в состоянии. Первое же после долгого перерыва посещение их салона надолго отбило бы у меня охоту якшаться с ними. Получилось бы по Солженицыну: каждая сторона подталкивает другую к худшему решению. Пойдешь к либералам - думаешь: нет, лучше большевики. Пойдешь к большевикам - нет, лучше монархисты. Кинешься к монархистам - нет, лучше либералы! Со стороны эти метания, наверное, выглядели бы конформизмом, и Савинков - которому я по старой памяти симпатизировал бы: как же, террорист, жизнью рисковал - холодно наговорил бы мне презрительных мерзостей насчет того, что некоторый талант достался слабодушному, мелкому, трусоватому человечку, прячущему свою внутреннюю пустоту за так называемой интеллигентностью. Я бы очень обиделся и сказал, что если он такой же террорист, как писатель, то немудрено, что большинство его акций заканчивались неудачами. Он бы побледнел сквозь азиатскую свою смуглость и сказал, что я не смею, не смею, что они святые, а я обыватель, и пусть я немедленно возьму свои слова обратно. Я бы ответил ему просто, по-русски, и мы бы разошлись - каждый с сознанием внутренней победы и несомненной глупости случившегося.
Дальше пошло бы хуже: я все отчетливей понимал бы мерзость большевизма - но и его безальтернативность. Уже к маю 1918 года было бы ясно, что перед нами не революция, а редукция, многократное упрощение культуры и значительное сокращение населения - ценой которого только и возможно спасение империи. Большевики просто сделали то, на что у Романовых не хватало ни силы, ни легитимности. Чтобы понять это, не обязательно быть сменовеховцем и ждать до конца гражданской войны, прозревая в эмиграции и просясь обратно. Волошин уже в 1919 году понимал, что Петр Великий был «земли российской первый большевик» - а большевики, в некотором смысле, - последний Петр.