Всей и разницы, что Герман Россию лихорадочно на все стороны крестит, святой водой спрыскивает и заклинания бубнит, а у Балабанова она внутри ворочается: «Сила, говоришь? Правда, говоришь? Ну-ну. Круто». Сдается он, как в Гражданской войне, - сам себе.
Пока он внутренней родине спуску не давал, пока еще доставало сил глушить изнутри растущую нечисть, формально придавая ей личины инородцев, исторически пуганые меньшинства ошибочно числили его в ура-патриотах, принимая не смирившихся с родиной противленцев за вожаков мрака и хаоса. Брат Данила и сержант Иван были браком в стаде, иного окраса и выделки - что признавали даже чванные пастухи. «А ты горец, Иван», - цокал перед смертью индеец Гугаев, и уже не имел значения столь же индейский ответ-огрызок: «Я на равнине живу». За него тотчас ухватилось остальное стадо, всю свою жизнь побеждавшее только числом и страшно гордое этим числом и этими победами, особенно последней - особенно постыдной.
Много с тех пор утекло говна и веры. Умер Данила-брат, закрыв 90-е, упорно именуемые ныне «лихими» и «проклятыми». Сержант Иван играет в «Стритрейсерах» - тоже сержанта, ушедшего к мажорам в наемные гонщики. Или это брат его? Все равно: в близнецах-коллегах есть что-то комически неприличное, как в польских президентах-электрониках. Русское что-то.
Балабановские фильмы двухтысячных хромали на обе ноги, иногда коробили, иногда не по-авторски жалобили - но все, как оказалось, идеально вставали в большую персональную фреску - где снарядными выбоинами, а где неуместной, но все равно автономно прекрасной ренатолитвиновской позолотой.
Вот теперь он снял «Морфий» - сложив из теней Булгакова и Бодрова живого и внезапно харизматичного, банананистого артиста Бичевина (эта магическая буква тоже роднит Балабанова с Германом, героев которого, как на подбор, звали Лапшин, Лопатин, Лазарев, Локотков). Сценарий из булгаковского «Морфия» и «Записок юного врача» младший Бодров делал под себя - но не доделал, упал. Переписывать ноты на другого - занятие ой рисковое: все помнят, как со смертью Цоя провалился писанный под него и снятый с другим нугмановский «Дикий Восток». Но задуманная параллель добровольной деградации морфиниста со столь же добровольной деградацией рухнувшего социума Балабанову была крайне близка - Роман Волобуев блестяще написал об исповедуемом им «переносе частной патологии на общество в целом». Нравственный упадок, в который страна вошла задолго до финансовой разрухи, возможно, именно Балабанов предвосхитил фильмом «Про уродов и людей» (1998), в тогдашней России смотревшимся еще вполне парадоксально и отталкивающе.
Сегодня у нас неодекаданс. Кинематографический выплеск негатива последних двух лет (в котором Балабанов поучаствовал изрядно) превзошел поздние 80-е с их незабвенной чернухой и манерой маскировать низкий интерес к потрохам и помойкам социокритическим дискурсом. Нынче покровы спали. Звание фильма года оспаривают действительно сильно сделанные картины о взаимоистреблении рецидивистов на укромном острове; о добровольно-принудительной дефлорации девятиклассниц; о медленной смерти потерявшего память вора; о пьянке-промискуитете в дальнем ПГТ; о самороспуске интеллигентского сословия. «Новая земля», «Все умрут, а я останусь», «Шультес», «Однажды в провинции», «Бумажный солдат» - не обсуждать же всерьез фильм «АдмиралЪ». Это все для народа и для Кремля, у них нынче опять медовый месяц и концерт памяти милиции.
«Морфий» буквально конституирует это направление, перенося действие в милую Балабанову эру нормативного порока, заигрывания с бесом и свежей человечины. В поселок Мурьино под Угличем, откуда родом русский Дед Мороз, приезжает выпускник-медик с именем героя рыбаковского «Кортика» Миша Поляков. Там, где у Булгакова тепло и свет, печка-голландка и лампа-«молния» уездной больнички по обычаю противополагаются заоконному вою, ужасу и непотребству, источнику смертельных хворей и увечий, у Балабанова и внутренний фитилек начинает коптить практически сразу. Носитель разума, целитель и бесогон, доктор уступает простительной страсти обезболивающих инъекций и все глубже уходит в ту трясину, откуда призван доставать податное сословие - аккурат в момент всеобщего бунта черни.
Все неодекадентские высказывания звучат манифестуально - природа у них такая. «Морфий» не исключение - притом в силу ни с чем не сравнимой яркости авторского коллектива есть шанс действительно удачной прокламации. Надтреснутый тенорок Вертинского, много всякого голого мяса - и омерзительно рваного, и того, что в софт-порнографических писульках зовется «упругим», регочущий в поле зрения плебс, заветные склянки с порошочками-растворчиками, сполохи близких пожаров, зимняя темь, волчьи глаза и наркотический колотун (заевшая пластинка с дребезжащими, ездящими по мозгу руладами русского Пьеро стала восхитительной метафорой морфинистических корчей). Лечил дохтур поселян, да к зелью приохотился. Булгаков переоделся Мариенгофом, Сологубом и Андреевым. Маскарад удался и пошел вразнос.